они всегда примут сторону, которая принесет материальные выгоды[1218].
В отличие от Александра I его подданные в Царстве Польском готовы были говорить о деньгах и выгодах, полученных благодаря новой политической реальности. Так, министр внутренних дел и полиции Тадеуш Мостовский, выступая на сейме в 1818 г., заявил о прагматической пользе состояния Царства – сразу после войны в польских землях были запрещены реквизиции, отменено взыскание недоимок и личных податей, разрешен ввоз товаров, а военное ведомство раздало земледельцам тысячи лошадей. Все это, по подсчетам министра, принесло Царству доход в сумме около 6 млн флоринов в год[1219]. В 1818 г. подобный взгляд на ситуацию был Александру неблизок – император предпочитал говорить языком возвышенным, рассуждая о прощении, забвении и восстановлении нации. Польским подданным монарха быстро стало понятно, что император совершенно не требует выстраивать риторику, подобную той, которую представил на сейме Т. Мостовский[1220].
Сам Александр I попробовал высказаться относительно экономической составляющей отношений России и Польши лишь однажды, за несколько месяцев до своей смерти. Открыв в Варшаве сейм 1825 г., он произнес лаконичную речь, в которой традиционный призыв к полякам не нарушать спокойствие был увязан не с концепцией братства народов, а с указанием на прямые выгоды, которое принесло Польше присоединение к империи. Император рассуждал о быстрых успехах промышленности, о развитии торговли с Пруссией, об открытии для польских товаров российского рынка. Он прямо коснулся вопроса денег – указывал на сокращение национального долга, увеличение государственных доходов и сокращение дефицита[1221]. Очевидно, к этому моменту, особенно после оппозиционного сейма 1820 г., монарх понимал исчерпанность прежних деклараций и решился прибегнуть даже к «низкому» аргументу.
В целом, анализируя социальную и экономическую картину, можно обнаружить явное сходство тенденций: Россия не стала взыскивать с Польши моральные долги, она также не смогла взыскать и долги финансовые. Это не удивительно, ведь, по сути, Александр I конституировал польскую травму и возложил ответственность за все произошедшее на своих российских подданных[1222]. Компенсаторный механизм, который он запустил, строился на преференциях, перенаправленных в сторону западных территорий империи.
7.2. «Смирение… Загладит вину»: Александровская версия памяти о 1812 г. и политическая прагматика
Действия Александра I, направленные на повышение в статусе новых подданных, утверждение их в политической субъектности и прямое обеспечение их благосостояния, не вызывали позитивной оценки в России. Можно сказать, что к настоящему моменту существует уже целый пласт историографии, посвященный росту антипольских настроений в империи после дарования Царству Польскому конституции в 1815 г.[1223] Среди противников польской политики Александра традиционно называют многих дипломатов и военных: К. О. Поццо ди Борго, И. Каподистрию, К. В. Нессельроде, В. С. Ланского, А. П. Ермолова и др.[1224] Несколько позже реакции схожего порядка продемонстрировали Н. М. Карамзин и декабристы. Отметим, что в последнее время появились работы, указывающие на то, что незыблемый советский постулат о связи декабристов с польскими заговорщиками вызывает серьезные сомнения[1225]. Примечательно и точное замечание М. М. Сафонова, отметившего, что следствие по делу декабристов еще на уровне вопросника старательно обходило стороной тему Польши[1226]. Это позволило избежать необходимости иметь дело с нежелательными высказываниями на этот счет тех, кто был замешан в выступлении 14 декабря 1825 г.
В большинстве случаев, однако, рассуждения исследователей касаются неприятия или непонимания в России польских конституционных проектов монарха, а реконструкция событий ограничивается указанием на недовольство или даже зависть со стороны просвещенного русского общества, оскорбленного указанием Александра на неготовность России к конституции[1227]. Так, Д. Ливен замечает, что «само восстание декабристов в 1825 г. во многом было вызвано тем, что патриотические чувства русских офицеров оказались задетыми, когда они увидели, что поляки получили свободы, которых не имела русская элита»[1228]. Однако споры относительно конституции – ее введения в Польше и невведения в России – представляют собой все же далеко не единственный, не самый ранний и даже не обязательно самый содержательный этап общественной дискуссии относительно александровской политики в Царстве Польском. В значительно большей степени речь шла об оценке новой политической реальности, в которой враг оказывался награжден.
Достаточно прямо это смог выразить Н. И. Греч, который в своих «Записках» так характеризовал сложившуюся ситуацию: «Русские были огорчены дарованием исконным врагам нашим прав, которых мы сами не имели. Награждены были люди, лезшие на стены Смоленска и грабившие Москву, а защитники России, верные сыны ее, оставлены были без внимания, им заплатили варяго-русскими манифестами Шишкова»[1229]. Эмоциональнее всего неприятие новых установок выразил Н. М. Карамзин в упоминавшемся выше письме Александру 1819 г. («Мнение русского гражданина»)[1230].
Однако единичные высказывания – эмоциональные, как в случае с Н. М. Карамзиным, или четко аргументированные, как в случае с Нессельроде, который еще в 1813 г. подал императору записку, в которой доказывал невозможность умиротворения Польши путем признания ее субъектности[1231], – в этот момент еще не складывались в систему. Речь не шла далее пусть и резких, но кулуарных разговоров или недовольства в частной переписке[1232]. В публичном пространстве можно констатировать пассивное принятие политики, которую разворачивал император. Показательно описание, оставленное И. Ф. Паскевичем, который вспоминал свое пребывание в Польше в 1818 г.: «В Варшаве русских как будто вовсе не было; мы все чересчур стушевывались… везде первенствовали поляки: они, будто, одни представляли собою тип всех способностей, у которых русские должны, будто бы, всему учиться… Поляки возмечтали о себе более, чем благоразумие сего дозволяло, и высокомерие свое постоянно выбалтывали, а русские молчаливо, но глубоко затаили оскорбление национальному своему чувству»[1233]. Эта цитата достаточно четко передает положение дел: военная и административная элита Александра вполне выработала позицию в отношении польской политики монарха, но ее вербальное консолидированное выражение представляло существенную проблему. Это ставит вопрос о том, как именно в сознании русской элиты того времени срабатывал механизм, требовавший для начала просто промолчать, а затем и принять произошедшее.
Чтобы увидеть самое начало подобных движений, стоит рассмотреть два документа, схожих на первый взгляд в своих базовых установках, – манифест «О изъявлении Российскому народу благодарности за спасение Отечества» (3 ноября 1812 г.)[1234] и манифест «О благополучном окончании войны с Французами и об изъявлении Высочайшей признательности к верноподданному народу, за оказанные в продолжение войны подвиги» (1 января 1816 г.)[1235]. Как видно из датировки, второй документ появился уже после вхождения Царства Польского в состав Российской империи.
Первый манифест, в названии которого значится слово «благодарность», был опубликован, когда российские войска еще вели военные действия на территории империи – впереди были сражения под Красным и