А он все работал, и что самое удивительное: ощущал себя большим писателем. Эдакий выработался у него иммунитет, что ли. Но все равно не мог до конца расковаться, хотя и стремился к этому.
И вот во времена всеобщего подъема, или, как было сказано — оттепели, он неожиданно выдал две повести: «Испытательный срок» и «Жестокость» — об уездном угрозыске, послереволюционных временах в Сибири.
Это был новый Нилин, и письмо было другое. «Жестокость» — вещь пронзительная, тревожная, задевающая. И само это безошибочное слово — жестокость — само понятие, очень многое объясняло, определяло в нашей тогдашней и последующей жизни. Теперь это еще очевидней.
И критики появились в литературе другие, и писать они стали по — другому. На Павла Нилина хлынула лавина восторгов и просто похвал. Не было статьи, газеты, журнала, где бы не говорилось о «Жестокости».
Павел Филиппович держался молодцом, лишь слегка розовел от удовольствия.
Но вот ведь какая штука: оглушительный успех оглушил и его. Он еще помнил, как его долго, снисходительно долбали. Многие забыли, но не он.
Он испугался своего успеха. Удача сковала его. Он испытал страх — не удержаться на новом уровне и тем все испортить, повредить своей теперешней репутации.
А между тем его новых вещей уже ждали. «Знамя» проанонсировало повести «Убийство консула» и «Ограбление извозчика». А может быть, наоборот: «Ограбление консула» и «Убийство извозчика». Впрочем, это не имеет значения — повести так и не появились.
Я однажды, лет через двадцать, в момент нашего очередного турнира, произнес мечтательно:
— Что‑то давно я не перечитывал «Убийство консула»…
Вижу, как говорят спортсмены: попал. Очко выиграл.
Вот такая у него была, если угодно, трагедия.
Он потом напечатал всего несколько рассказов, но уже иного класса, сугубо беллетристических. И еще написал о белорусском подполье — «Через кладбище». Мы тогда вместе были в Минске на большом писательском совещании, он пошел в партизанский музей и так оказался потрясен, что, когда все уехали, остался и написал повесть. Самое сильное в ней — документальные страницы.
Были мы с ним еще вместе в Польше, в семьдесят седьмом году. Он продолжал держаться, как в пору, когда бывал окружен всеобщим вниманием и интересом, но теперь многие его уже забыли или забывали, и он страдал от этого.
— Меня печатали от А до Я, — говорил он время от времени. И тут же объяснял: — От Америки до Японии…
Но немного осталось от этого алфавита.
Помнится, когда‑то в Переделкине он постоял несколько минут в писательской компании и, высказавшись в том смысле, что, мол, у вас времени хоть отбавляй, а ему нужно двигать вперед литературу, пошкандыбал по снежной аллейке.
— Да бросьте, Пал Филиппыч, сейчас спать ляжете, — крикнул я ему вслед.
В начале книги пятьдесят шестого года, включающей «Жестокость» и «Испытательный срок», есть пометка: «Из цикла “Подробности жизни”». И здесь действительно множество жизненных подробностей. Но почему же он опять не возвращался к ним, счел возможным от них отмахнуться?
В письменном столе у него фактически ничего не осталось. Только на полке. Но в том числе — «Жестокость».
Сосед (о Сергее Голицыне)
Он жил со мной в одном доме, правда, не с самого начала. Я лишь последние годы обратил на него внимание: знакомое лицо. Но где я его видел? В Союзе, что ли? Так мы с ним, сталкиваясь во дворе, все поглядывали друг на друга. Немолод, но не скажешь, что слишком стар, легок на ногу и взгляд вострый. А как‑то встретились в писательском Клубе нос к носу, и он говорит нам с Инной:
— Я из второго подъезда…
Это он к тому, что мы только что перебрались из третьего во второй, то есть совсем уже стали соседи. Потом я как‑то подвез его на такси. Он спросил, есть ли у меня внуки. Сколько лет? Одиннадцать? Как раз годится. И вскоре занес и подарил Кате книгу о юных следопытах и изыскателях. Тут мы и поговорили. Он рассказал, что по нескольку месяцев в году проводит в селе Любце, под Ковровом. Там у него дом. Поинтересовался, знал ли я такого Сашу Шабалина. «Сашку? Ну как же, это мой однокашник, летчик, хороший парень, жаль рано умер». — «Да, он вас часто вспоминал…»
Я не представил своего собеседника. Это Сергей Михайлович Голицын. Все князья Голицыны — его родственники. На протяжении истории. Он написал книгу — главную книгу жизни — «Записки уцелевшего». Она еще не была издана. Уцелел! И, слава Богу, не он один. Несколько раз упоминал с гордостью своего племянника художника Иллариона Голицына. И в Париже родственники. Собирается вскоре поехать, с билетами, правда, трудно. Там у него старшая сестра, девяноста лет. А ему восемьдесят.
Он еще ко мне заходил. Опять подарил книгу, уже мне — «Село Любец и его окрестности». Надписал: «Многоуважаемому Константину Яковлевичу Ваншенкину. Приезжайте ко мне в Любец. Автор…» И дата: 29.Х.89.
И я ему книжку подарил. И выпили мы по рюмочке коньяку, только по одной. От второй он отказался. Но поинтересовался: где вы коньяк достаете?..
Пригласил он меня не только в Любец, но и в Ясную Поляну, где работает («там у них») внештатным консультантом по генеалогическим связям. Во как! «Поедемте, они нам все покажут…» Ну и, конечно, домой пригласил заходить. «У меня кое‑что висит. Немного, но висит…» Картины, то есть.
Я раскрыл «Село…» и долго не мог оторваться от прелестных картин жизни и природы, от тамошних уходящих или уже ушедших стариков и старух. И, конечно, как это бывает, мечта: а хорошо бы, действительно, с ним выбраться… Такой симпатичный…
Вскоре я уехал за город, а вернувшись в середине месяца, перелистывал газеты. И вдруг — как ударило: «…с глубоким прискорбием… последовавшей 7 ноября 1989 года…»
В той подаренной мне книжке он пишет о гостившем у него в селе художнике Гурии Захарове: «Своей предельно лаконичной гравюрой — «Похороны в Любце» — он показал эту трагическую жизненную неизбежность». Посильней сказано, чем в официальном некрологе!
Мало я его знал, но как‑то задел он меня своим появлением и уходом.
А потом вышли и «Записки уцелевшего».
Сергей Михайлович Голицын уцелел не в ГУЛаге, не в ссылке, не в тюремной камере. Он просидел всего одиннадцать дней. Он уцелел просто в жизни, что оказалось тоже совсем нелегко.
Этот умный, интеллигентный, милый и отзывчивый молодой человек происходил из самой гущи российского дворянства, из славного голицынского рода (дедушка — московский городской голова), а его ближайшие родственники — сверстники, симпатичные девушки и юноши, с которыми он повседневно общался, — носили такие фамилии: Урусовы, Трубецкие, Оболенские, Раевские, Осоргины, Шереметевы, Лопухины…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});