Аля почувствовала, как холодный солоноватый ветер студит щеку, врываясь в растворенную дверцу… Она поднесла ладони к лицу, ощупала… Щека чуть саднила, на губах был вкус крови, а на веках — обильная липкая влага… Неужели?..
Неужели она ослепла, неужели свет солнца погасили для нее навсегда и глаза ее лопнули от того нестерпимого белого жара?! С часто бьющимся сердцем девушка разомкнула ресницы… И почувствовала, что слезы потекли сами собой, разъедая ссадины на щеке и губах… Она — видела! Видела радость мгновенно заполнила все ее существо. Аля не смогла сдержаться, она даже застонала от восторга… И пусть вокруг были враги, пусть она в их власти, жизнь пульсировала, металась, искрила в каждой живой клеточке ее существа, словно младенчески выкрикивая одно, вечное, торжествующее: «Я — вижу! Я — живу! Я — дышу!» Пусть даже единственное, что она разглядела сквозь пелену слез, была несущаяся внизу черная земля, по которой, словно по преисподней, метались смутные всполохи огня и серые тени. Тени — в аду.
Часть десятая
ПРИЗРАК БЕЗУМИЯ
Глава 58
Але показалось, что она потеряла сознание: небо словно загустело, стало гудроново-черным, и девушка погружалась в его вязкую массу, не испытывая страха, а лишь сожаление — что жизнь закончится так скоро и так бесславно, удушье ее почему-то не пугало — ей совершенно не хотелось дышать; к тому же руки, ноги, грудь — все сковало холодом так, что вздохнуть она бы не смогла, девушка ощущала свое тело, но ощущала его хрупким, словно первозимнюю льдинку, только-только появившуюся на студеном оконце родничка после первого хрусткого утренника…
Звезды мелькали вокруг блесткими светляками, плясали ведомый лишь им одним вечный танец; ритм его все ускорялся, превращаясь в навязчивое многоцветное мельтешенье, и от этого начинало ломить виски и зубы, а головная боль становилась стойкой и неотвязной, как вой механической бормашины. И еще — девушку преследовал запах резеды и чего-то болотно-липкого, клейкого, как лягушачья слизь, и ей хотелось смыть эту мерзкую слякоть, она вытянула руки, но они оказались спутанными зелеными стеблями осоки, которые прямо на глазах превращались в пятнистых липких змеек, а грязный туман, клоками оседавший откуда-то сверху, уже давил грудь, вызывая удушье… Девушке казалось, она понимала, что это сон, но притом — боялась: боялась, что не избавится от него, не сможет выбраться отсюда и так и погибнет в гнилом и холодном бредовом кошмаре… И исчезнет и из этого мира, и из памяти людской, будто никогда и не жила.
Острая несправедливость всего была нестерпимо горька. Аля почувствовала, как слезинки катятся по щекам, шмыгнула носом, сглотнула соленый комок в горле, закашлялась, рванулась, выгнулась всем телом — и острая влажная осока еще больнее впилась в запястья и лодыжки… Аля проснулась от боли.
Девушка лежала на диване с высокой спинкой, совершенно нагая, умело связанная по рукам и ногам тонким капроновым шнуром. Диван был допотопный, старинный, но обтянутый совсем недавно тонкой черной кожей: она была вся новехонькая, только что не хрустящая, будто плащ киношного эсэсовца, и прохладная; деревянная же основа — ценного дерева, с витыми ножками, похожими на лапы льва, дракона или какого-то неведомого сказочного зверя. Лапы эти по щиколотку утопали в ультрасовременном и ультрамодном белоснежном ворсистом паласе, выделанном из ангоры, будто бурка бека или шейха; тут же, у ножек дивана, хрустким крахмальным комком валялась простыня, которой девушка была укрыта и которую сбросила в неспокойном сне. Комната была не большой и не маленькой; окна занавешены плотными портьерами, за которыми угадывались деревянные французские жалюзи; теплый предутренний ветерок проникал сквозь них нежно и невесомо, будто боялся потревожить чей-то сон. Ну да, кроме дивана, который являлся скорее произведением искусства, в комнате была еще и широкая кровать под балдахином, укрытая парчовым тканым покрывалом, белым с серебром, и шкаф-купе, покрытый тонкой инкрустацией и тоже белый, как океанический лайнер.
Человек, которому все это принадлежало, не просто любил роскошь: он знал в ней толк и вкус.
Дверь открылась бесшумно, и в комнате появился долговязый и долгоносый субъект. Он был худ, высок и жилист; холеное лицо можно было бы назвать красивым, если бы не капризный изгиб тонких губ, который не просто портил — уродовал лицо этого взрослого мужчины тем, что придавал ему сходство с развращенным, распутным и избалованным подростком, причиняющим зло и боль другим вовсе не потому, что он не может представить последствий своих поступков, а, наоборот, потому, что прекрасно их .представляет, и именно чужая боль, жестокая, острая, безнадежная, забавляет его более всего на свете.
Мужчина был одет во все черное, и, как поняла Аля, тоже не оттого, что придерживался какого-то прописного стиля «от кутюр» или хотел казаться мрачнее или суровее: просто черный цвет был для него наиболее естественным. Он развалился в кресле рядом с кроватью, с видимым удовольствием усталого человека откинулся в нем, вытянув ноги в безукоризненно вычищенных туфлях, вытряхнул из пачки «Мальборо» сигарету, прихватил губами, шаркнул колесиком «Зиппо», с наслаждением затянулся.
Аля продолжала ощущать себя странно; у нее ломило затылок и чуть-чуть виски; так же вот ныли и корни зубов, но потом она поняла — боль эта ненастоящая и вызвана дикостью и ирреальностью ситуации, в которой она сказалась. Девушка лежала нагая, связанная, рядом с ней был мужчина, а не гей. Это Аля умела чувствовать безошибочно, но его появление не вызвало у девушки ни ужаса, ни волнения, ни стыда, словно она уже в своих снах пережила все мыслимые и немыслимые страхи. Или просто психика так защищалась, и рассудок после проигранных мнимых кошмаров не желал понимать кошмар реальности, чтобы сохраниться?
— Вы кто? — спросила Аля и удивилась, до чего хриплым стал ее голос.
— Я? — Мужчина, гримасничая, приподнял обе брови и стал похож на Буратино из какого-то давнего фильма. Але даже показалось, что сейчас он запоет блеющим тенорком:
«Был поленом — стал мальчишкой, обзавелся у-у-умной книжкой, это оч-чень хорошо, даже оч-ч-чень хорошо…» Но вместо этого долговязый непроизвольно дернул губой, как дворовый пес, обнажив верхние клыки — такой была его улыбка, — и произнес негромко:
— Я — Глостер. Можешь называть меня так.
— А я думала — Гамлет, — равнодушно и нарочито гуняво, с ударением на второй слог, просифонила Аля голосом завзятой маньки, торговки-лотошницы с Чугуевского мясного ряда или мохерщицы-передовика с чулочно-мотальной фабрики.
* * *
Пусть на мгновение, но Глостер оторопел. С долю секунды в его глазах тенью плыло нечто, похожее на озадаченное раздражение, обращенное даже не на девушку, а на не присутствующих здесь помощничков, дескать: «Мы вам заказывали эскалоп а-ля Рабле с фрикасе, а вы нам что? Жареную селедку под майонезом и куриные пупочки с репой? Фи!» Потом лицо его обозначило улыбку, если можно считать улыбкой растянутые к краям тонкие, как кайма, бесцветные губы.
— А ты не из пугливых… — начал Глостер.
— И это хорошо? — попыталась продолжить его мысль Аля, на этот раз нагловато-самоуверенным тоном истасканной курвы не без способностей.
— А что же здесь хорошего? — поспешно срезал Глостер. — Не нужно мне подыгрывать, девочка, не нужно со мною играть. Ничего не нужно. И знаешь почему?
— Знала бы прикуп….
— И этого говорить тоже не надо. Люди слишком часто повторяют расхожие пошлости вместо того чтобы достойно промолчать.
— Промолчать, чтобы за умную сойти?
— Ну вот, опять… Видишь ли, убогое дитя… вся беда в том, что я — враг целесообразности.
— А враг целесообразности есть враг самому себе… — риторично, словно пастор-пуританин в конце пятичасовой праздничной проповеди, прогнусавила Аля и тут же получила хлесткую затрещину, такую, что чуть поджившие губы лопнули снова, и по подбородку потекла струйка крови.
— Я же сказал, я не терплю пошлость в любой ее форме, — тихонечко и как бы ласково прошелестел одними губами Глостер. — Надеюсь, теперь я доходчиво это разъяснил.
— Лучше не бывает. — Аля попыталась сцепить зубы и не злить этого явно слабоуравновешенного субъекта, но характер не послушался разума. — Послушайте, Глостер, эсквайр, пэр и лорд, а не находите ли вы также далеким от благонравия голую связанную девицу? Может быть, мне позволено будет оде…
Але не удалось завершить фразу: снова жесткая оплеуха хрястнула по лицу, из носа потекла струйка крови, на глаза непроизвольно навернулись слезы и…
Самое худшее, что реальный кошмар происходящего наяву вытеснил давешние страшные сны, и девушке стало жутко по-настоящему. Она вдруг поняла смысл сказанного: «Я — враг целесообразности». Дескать, барышня, мне от тебя ничего не нужно, я тебя связал не из соображений пользы, это у меня такая вот эстетика или эклектика — дьявол разберет этих тихопомешанных шизоидов!