Шпики одолевают, – на всех станциях у них коллеги, много коллег, очень общительных, им неизменно показывают меня, они здороваются, спрашивают, подмигивают… Такое впечатление, точно весь мир, по крайней мере Пиренейский полуостров, населен шпиками.
5 час. 30 минут вечера. Полчаса тому назад показалось на горизонте смутной полосой море и заволоклось. Снова степь, – по одну сторону ровная и голая, как сухая ладонь, по другую – обрамленная вдали возвышенностями Сиерра Морена. Солнце зашло, над остывающей степью летучие мыши. Густыми пятнами стада овец.
7 часов. Проехали Херес. По заходе солнца запад пылал в багровом пламени. Сейчас уже ночь. Звездное небо, не наше. Большая Медведица вниз сползла, один бок ее над самой землею.
VIII
В Кадиксе
Темно. Созвездием фонарей вспыхивает Кадикс на время, поезд делает поворот, город тонет во тьме. Вода и огни. Луч прожектора прорезает небо и исчезает…
На вокзале я троекратно взмахнул газетой – меня ждали два товарища, согласно уговору в Мадриде с секретарем социалистической партии Ангиано.[267] Шпиков было несколько человек: они как бы представлялись мне. Вещи в отеле сдавали молодому Плацидо, которого рекомендовали социалистом. Никто не говорит ни на одном языке, кроме испанского. Тут же товарищи, тут же шпики, все здороваются за руку, я в суматохе их друг от друга не отличаю. Пошли скопом в губернское правление. Там назначили: завтра в 9 часов утра представиться губернатору. Ну, что ж: иркутскому представлялись (был такой случай) – представимся кадикскому. Пошли ужинать: я, два кадикских социалиста и младший шпик. Он сел с нами за стол, спросил себе чашку кофе и настойчиво советовал, какую мне есть рыбу. При этом объяснил, что сам префект приказал ему обращаться со мной, как с другом. Так и запишем.
Вторник. Утром со шпиком ходил на почту. После того посетили префекта. «Друг» оказался низкорослой сумрачной фигурой, южным флегматиком, из тех, про кого трудно сказать: облобызает или укусит. При мне ему принесли набор воровских инструментов, только что отобранных. Он любезно мне показал добычу, как бы свидетельствуя этим, что, по глубокому его мнению, у меня с подобными инструментами не может быть ничего общего. Тем не менее, он объявил мне, что я завтра же должен уезжать в одну из американских республик. В какую именно? Я ответил, что намерен ехать в Нью-Йорк. Префект как будто согласился, но, собственно говоря, лишь в принципе, так как по его словам выходило, что я должен ехать сейчас, inmediatamente, – а парохода в Нью-Йорк нет до 30-го. Как же быть? Посоветовавшись с губернатором (а может быть, и не советуясь), префект заявил, что я завтра утром, в 8 час., буду отправлен в Гавану, куда по счастливой случайности как раз завтра идет пароход.
– В Га-ван-ну?
– В Гавану!
– Я добровольно не поеду.
– Мы вынуждены будем вас посадить в трюм.
В качестве переводчика при этом объяснении служил толстый, точно наливной, немец, совсем лысый, несмотря на молодое лицо. Тот посоветовал мне sich mit den Realitaten abzufinden (считаться с реальностями) и как-то при этом ко мне принюхивался (высланный из Франции «пацифист»!).
Я бегал со шпиком на телеграф по улицам очаровательного города, мало замечая их, и давал телеграммы «урхенте» (срочно) Депре, Ангиано, директору охраны, министру внутренних дел, гр. Романонесу, либеральным и республиканским газетам, мобилизуя все доводы, какие можно вместить в пределы трехфранковой депеши. Потом рассылал во все концы открытки. «Представьте себе, дорогой друг, – писал я Серрати, – что вы находитесь сейчас в Твери под надзором русской полиции, и что вас намерены выслать в Токио, – куда вы совершенно не собирались, – таково приблизительно сейчас мое положение в Кадиксе, накануне отправки в Гавану». Потом мчался со шпиком к префекту. Потом опять на телеграф. И опять к префекту. Тот, в свою очередь, телеграфировал в Мадрид, что я предпочитаю оставаться в кадикской тюрьме до нью-йоркского парохода, чем отправляться в Гавану. Теперь жду ответа, прогуливаясь со шпиком по улицам Кадикса, по набережной, по парку, по аллее пальм. Надо бы все-таки где-нибудь почитать, что это такое – Гавана.
Среда, числа как-то растерял. В 6 часов утра – еще совсем темно было – бурно постучались в дверь. Приподняв голову, спрашиваю, кто там? Оказывается, шпик, что-то бормочет по-испански. Неужели уже за мной пришли? Я стал протестовать на языке, который тут же спросонок создавал. За дверью смолкло. Сообразил: это шпики сменялись и при смене хотели удостовериться, что я не сбежал: дверь была заперта изнутри.
Сегодня решающее утро. Жду решения и принудительно знакомлюсь с Кадиксом. В магазине мне сдали с 50 франков серебром: здесь вообще в ходу много серебра. Я сгреб в кошелек 8 пятифранковых монет, но одна выскользнула на пол, – о, удивление! – почти без звука, точно деревянная. Оказалось, фальшивая. Проверив остальные, нашел еще одну такую же. С благодарностью вспомнил о мудром гиде Жуана, который на первых же страницах повествования об Испании рекомендует испытывать каждую серебряную монету на звук.
Лаллеман сообщил мне около 10 час., что я не поеду с этим пароходом, так как списки все закончены, и я не внесен в них. Сейчас уже 11 час. – за мною никто не приходил, – стало быть, верно?
Какая погода! Солнце жжет, а воздух осенний прохладен, как освежающий напиток, небеса голубы. После напряжения вчерашнего дня – апатия. Почти жалею, что не уехал утром… По крайней мере, была бы определенность.
У префекта. Сообщает с наигранной улыбкой, что пароход тем временем ушел, и он ничего не мог со мной сделать, ибо не имел «инструкции». Намекает на то, что обошел начальство, чтоб оказать мне услугу. Но по какой, собственно, причине? Гм… Этому флегматичному на вид испанцу не следует класть в рот палец… Не пересолил ли он сперва со своим губернатором, а потом не выдал ли за великое одолжение то, на что я имел право с самого начала? Или… или: не хочет ли он взятки? Значит, останусь до 30-го? Или уловка?
Оказалось: не ушел пароход из-за тумана, por la niebla. А что, если тем временем придет инструкция? И туман против меня. Телеграфировать больше некуда. Остается ждать вестей… Поистине все в тумане.
По книжным магазинам Кадикса в сопровождении шпика и префекта. Науки вряд ли процветают в этом историческом городе. Хотел купить карту Атлантического океана, англо-французский и испано-немецкий словарь. Нью-Йорк? Гавана? Во всех книжных магазинах престарые старики. Сперва они недовольны, что их потревожили, потом входят во вкус, начинают переворачивать свои богатства – медленно, спокойно, тщательно устанавливая каждую книгу обратно. В конце концов, не находят того, что мне нужно, за исключением разве полинявшей морской карты 1846 года. Зато шпик обращает мое внимание на испанскую книгу о твердости воли, – такой труд, по его мнению, заслуживает моего внимания. – Философия! – говорит он несколько раз и поднимает вверх руку бездельника.
Туман благополучно разошелся, и пароход ушел по назначению.
В три часа шпик отлучился на обед, спросив у меня, так сказать, разрешения.
Стало быть, придется задержаться на кадикском этапе.
Когда я ужинал, шпик сидел возле меня, вроде гувернера (мы вдвоем с ним в ресторане, – больше никого), предлагал мне то или иное блюдо, хлопал в ладоши, чтобы позвать гарсона.
Когда я ходил к страховому агенту Лаллеману, обиспанившемуся французу, через которого шла связь с Депре в Мадриде, шпик входил в дом со мною, совершенно так, как будто это в порядке вещей. Он вмешивается в беседу, когда хозяин отеля, оскорбленный испанский патриот, заявляет, что правительство никуда не годится.
– Правильно, не годится, – подтверждает шпик.
Нужно вообще сказать, что самый оппозиционный элемент в Испании – это полицейские, тюремщики и шпики.
– По вине бездарных правительств, – продолжает республиканец, – от нас отняли Бельгию (когда еще это было!), нас отовсюду оттерли и свели на положение третьестепенной державы. Почему? Потому что уже три столетия мы находимся под правительством, которое никуда не годится. Нам нужна республика!
С этим шпик не согласен: он за власть Мауры.
Трудно себе представить шалопая более глупого и дрянного, чем этот субъект. Он плохо читает по-испански, говорит невнятно, курит, плюется по сторонам, ржет на всех проходящих девиц, подмигивает, машет руками и не дает мне покоя. Его внешний вид: рыжая «тройка», крахмальный воротник с отгибами у кадыка, булавка с лошадиной головой, брелоки по жилетке и огромные руки шалопая, зря висящие из рукавов. Он не следует за мной, как полагалось бы уважающему себя шпику, и даже не идет рядом, а норовит всегда ввинтиться в меня или, по крайней мере, прилипнуть к моему рукаву – из дружбы, не из профессионального рвения, а из дружбы. Это невыносимо. Когда проходит солдат, он обращает мое внимание: «El soldado». Когда собака останавливается у фонаря, он говорит: «El perro» и дергает меня за рукав. Встречая по утрам, он неизменно спрашивает: «Como ha dormido Usted?» (Как спали?). Чтоб было понятно, он плотно напирает на меня. Непрерывно курит крепчайший табак и непрерывно плюется. «A donde que Usted deseare?» (Куда вам угодно?) – спрашивает он меня на каждом перекрестке. Когда я пью кофе или пиво, я вынужден угощать его. Он указывает гарсону, сколько налить мне молока и сколько кофе, хотя я никогда не объяснял ему своих на этот счет вкусов. Чтобы развлечь меня, он сообщает мне, что Поинкаре (так он произносит) состоит президентом французской республики. Я не возражаю. Он спрашивает моего мнения о царе. Я уклоняюсь. Он переходит на испанскую политику и говорит, что Маура (известный мракобес, идол полиции) hombre de la ciencia en-cy-clo-pe-dis-ta (человек науки, эн-ци-кло-пе-дист). Последнее слово он выговаривает в три приема, с сопеньем, точно открывает тугие ворота. Чтоб исправить впечатление, он пытается быстро повторить коварное слово, но сворачивает в сторону и у него выходит «энклопецидиста». Я успокоительно киваю головой, и инцидент считается исчерпанным. О Дато и особенно о Романонесе, либерале, выражается с полным презрением и каждый раз возвращается к Маура, hombre de la ciencia. Я устал от этой прогулки невыносимо и едва вбежал в свою комнату.