Его сторонники подняли на ноги Торговый клуб и одно время были уверены, что их поддержит старший репортер «Пограничника», «как только ему удастся вдохнуть в шефа мужество полезть в драку». Но воинственность Мартина подрывало чувство стыда. У него постоянно не хватало денег на оплату счетов, а он не привык уламывать обозленных бакалейщиков, получать письма с назойливыми напоминаниями о долге, спорить, стоя в дверях, с обнаглевшими кредиторами. Ему, который несколько дней тому назад был видным должностным лицом, приходилось терпеть, когда ему кричали: «Ладно! Нечего там! Платите немедленно, или я иду за полисменом!» Когда стыд перерос в ужас, доктор Биссекс неожиданно сократил ему жалованье еще на двести долларов.
Мартин ураганом ворвался в кабинет мэра, чтобы потребовать объяснений, и увидел сидевшего с мистером Пью Фрэнка Кс. Джордана. Было ясно, что они оба знают о вторичном сокращении жалованья и считают это превеселой штукой.
Мартин собрал свою фракцию.
— Я подам в суд! — бесновался он.
— Прекрасно, — сказал патер Костелло, а раввин Ровин добавил:
— Дженкинс, адвокат-радикал, поведет ваше дело безвозмездно.
Но мудрый банкир остановил их:
— Вам не с чем идти в суд, пока вы не уволены без уважительной причины. По закону Биссекс вправе сокращать вам жалованье сколько ему угодно. Городское уложение предусматривает твердый оклад только для директора и санитарных инспекторов — больше ни для кого. Вам не на что жаловаться.
С мелодраматическим жестом Мартин возразил:
— Вы скажете, мне не на что жаловаться, когда у меня на глазах разваливают Отдел?
— Не на что, раз городу это все равно.
— Хорошо! Но мне-то не все равно! Умру с голоду, а в отставку не пойду.
— Вы умрете с голоду, если не подадите в отставку, а с вами и ваша жена. Мой план такой, — продолжал банкир, — вы займетесь здесь в городе частной практикой; я дам вам средства на оборудование кабинета и на прочее, а когда придет время — через пять, через десять лет, — мы все опять сплотимся и поставим вас полномочным директором.
— Десять лет ждать… в Наутилусе? Не могу! Я выдохся. Я полный банкрот — в тридцать два года! Подам в отставку. Пущусь снова странствовать, — сказал Мартин.
— Я знаю, что полюблю Чикаго, — сказала Леора.
Он написал Ангусу Дьюеру. Его зачислили патологом в клинику Раунсфилда. Только Ангус написал, что «в настоящее время они не имеют возможности платить ему четыре с половиной тысячи в год, но две с половиной тысячи дадут охотно».
Мартин согласился.
Когда в газетах Наутилуса появилось сообщение, что Мартин подал в отставку, добрые граждане пересмеивались: «Подал в отставку? Как бы не так! Его попросту выгнали взашей». Одна из газет поместила невинную заметку:
«Никто из нас, грешных, не свободен от некоторой доли лицемерия, но когда должностное лицо строит из себя святого, погрязая на деле во всяческих пороках, и пытается прикрыть свое грубое невежество и полную свою несостоятельность, ударяясь в политические интриги, да еще принимает позу оскорбленной невинности, когда выясняется, что и политик-то он никудышный, — тогда даже самый продувной среди нас, старых мошенников, готов возопить и требовать расправы».
Пиккербо написал Мартину из Вашингтона:
«С великим сожалением узнал я, что вы оставили свой пост. Не могу выразить вам, как я разочарован — после всех трудов, которые я понес, вводя вас в работу и знакомя с моими идеалами. Биссекс сообщил мне, что по причине кризиса в городских финансах он вынужден был временно сократить вам оклад. Но, право, лично я скорее стал бы работать в ОНЗе безвозмездно и зарабатывал бы на хлеб, нанявшись куда-нибудь ночным сторожем, нежели отказался бы от борьбы за все благородное и созидательное. Мне очень горько. Я питал к вам искреннюю симпатию, и ваше отступничество, ваше возвращение к частной практике ради одной лишь коммерческой выгоды, ваше решение продаться за очень, полагаю, высокое жалованье явилось для меня величайшим ударом изо всех, какие выпадали мне на долю за последнее время».
Подъезжая к Чикаго, Мартин думал вслух:
— Никогда б не поверил, что могу потерпеть такое гнусное поражение. Больше не заманишь меня в лабораторию или в охрану народного здоровья. Кончено! Буду только зарабатывать деньги.
Клиника Раунсфилда, надо полагать, просто золоченая ловушка для дураков — запугивают несчастных миллионеров до того, что они идут на все мыслимые и немыслимые обследования и операции, какие может предложить медицинская коммерция. Надеюсь, что так! Чего мне ждать? Буду до конца своей жизни врачом-коммерсантом, членом торговой ассоциации. Надеюсь, на это у меня достанет ума!
Все умные люди — бандиты. Они честны со своими друзьями, но всех остальных презирают. И как не презирать, когда толпа презирает тех, кто не грабит? У Ангуса Дьюера достало ума понять это с самого начала, еще в университете. Он, вероятно, владеет в совершенстве хирургической техникой, но ему известно, что человек получает только то, что сумел заграбастать. Подумать, сколько лет понадобилось мне, чтобы понять простую вещь, которая была ему ясна всегда!
Знаешь, что я сделаю? Я буду держаться за клинику Раунсфилда, пока не стану зарабатывать, скажем, тридцать тысяч в год, а тогда я приглашу Окфорда и открою собственную клинику, где буду сам и терапевтом и полным хозяином всего предприятия, и буду выжимать из больных все деньги, какие удастся.
Прекрасно, если людям только того и надо, — поменьше лечения, побольше ковров, — что ж, пусть платят за ковры!
Никогда б не поверил, что так обанкрочусь: сделаться коммерсантом и не желать ничего другого! Да, я не желаю быть ничем другим, поверь мне! Я дошел до точки!
25
Потом в течение года, каждый день которого был длиннее бессонной ночи, хотя весь этот год пронесся без событий, без весны и осени, без волнений, Мартин был добросовестным механиком самой солидной, самой светлой и чистой и самой унылой медицинской фабрики — клиники Раунсфилда. Ему не на что было жаловаться. Правда, в клинике, пожалуй, слишком много просвечивали рентгеном искалеченных светской жизнью женщин, которым больше пользы принесли бы роды и мытье полов, чем изящные маленькие рентгенограммы; и, может быть, слишком кровожадно хмурились на каждую миндалину; но, конечно, не было на свете фабрики столь хорошо оборудованной и столь лестно дорогой, и ни одна другая не могла бы так быстро прогонять свое человеческое сырье через столько процессов обработки. Мартин Эроусмит, некогда смотревший свысока на всяких Пиккербо и Винтеров, питал к Раунсфилду и Ангусу Дьюеру и другим искусным, вылощенным специалистам клиники только уважение человека бедного и необеспеченного к ловкому и богатому.
В Ангусе Мартина восхищали твердое знание цели и постоянство в привычках.
Ангус ежедневно плавал в бассейне или брал урок фехтования; он плавал легко, а фехтовал, как демон, с каменным лицом. Спать ложился не позже половины двенадцатого; никогда не пил больше чем раз в день; и никогда не читал и не говорил ничего такого, что не служило бы к вящему преуспеянию блестящего молодого хирурга. Его подчиненные знали, что доктор Дьюер непременно явится минута в минуту, безукоризненно одетый, абсолютно трезвый, очень спокойный и убийственно холодный по отношению ко всякой сестре, которая допустит оплошность или понадеется на улыбку.
Мартин без страха отдался бы в руки невозмутимого, но рьяного изымателя миндалин, подчинился бы Ангусу для вскрытия брюшины и Раунсфилду для любой операции в мозгу — при условии, что сам он был бы вполне уверен в необходимости хирургического вмешательства, но он никак не мог возвыситься до процветающей в клинике лирической веры, что каждая часть тела, без которой человек может как-нибудь обойтись, должна быть немедленно удалена.
Этот год, проведенный в Чикаго, был отравлен тем, что весь свой рабочий день Мартин не жил. Шевеля проворными руками и одной десятой мозга, он делал анализ крови и мочи, проверку на Вассермана, изредка вскрытие, и все это время был мертвецом в белом кафельном гробу. Утопая в словоблудии Пиккербо и сплетнях Уитсильвании, он жил, он боролся с окружающим. Теперь бороться было не с чем.
Отработав свои часы, он почти что жил. Вдвоем с Леорой они открыли мир книжных и художественных магазинов, и театров, и концертов. Они читали романы, читали историю и путешествия; на обедах у Раунсфилда или Ангуса они разговаривали с журналистами, инженерами, банкирами, купцами. Смотрели русскую пьесу, слушали Мишу Эльмана, читали готлибовского любимца — Рабле. Мартин научился флиртовать не по-мальчишески, Леора впервые в жизни побывала у парикмахера и маникюрши и стала брать уроки французского языка. Она звала когда-то Мартина «гонителем лжи», «искателем истины». Теперь они решили, обсуждая этот вопрос в тесной квартирке из двух с половиной комнат, что большинство людей, именующих себя искателями истины, — людей, которые походя болтают об истине, точно она какой-то осязательный предмет, существующий сам по себе, как дом, или хлеб, или соль, — что эти люди стремятся не столько найти истину, сколько облегчить свой умственный зуд. В романах эти искатели выпытывали «тайну жизни» в лабораториях, где, по-видимому, не было ни реактивов, ни бунзеновоких горелок; или они отправлялись, неся большие затраты, претерпевая тяжелые неудобства из-за духоты в поездах и непрошенных змей, в обители гималайских отшельников и узнавали от антисанитарных мудрецов, что Дух становится способен на всякого рода возвышенные деяния, если человек тридцать или сорок лет будет есть рис и созерцать свой пуп.