В садик за ним обычно вечером приходила мама и сразу же спрашивала, как он себя вел. Воспитательницы притворно бодрыми голосами хвалили.
Кашу только плохо ест.
Конечно – остывшая, тягучая синяя манка с пенками и комками и глазком противного жидкого желтого масла.
Вот здесь его спасал туалет, где он, бывало, удачно прятался от невкусной еды и, незамеченный, не доедал, а то и вовсе пропускал прием питательной пищи.
Особый день, если забирал его папа. Папа всегда приходил позже мамы. Случалось, что оставалось совсем мало детей.
Как-то даже всех уже разобрали, он один оставался ждать, ощущая нескрываемое недовольство воспитательницы, куда-то явно торопившейся. Его уверяли, что за ним придут обязательно. Вся группа давно поела и разошлась по домам, а он все еще сидел с алюминиевой ложкой над тарелкой с невкусным, совсем не как у мамы, серым и скользким картофельным пюре – доедать не заставляли. Наконец, пришел улыбающийся папа. Вслед за папой появилась строгая женщина, отозвала папу в сторонку и о чем-то попросила, наклонив голову вбок. Папа кивал в ответ согласно. Недовольной воспитательнице тоже пришлось остаться.
Во дворе садика, правее входных дверей, на земле холмом сплетенных веток лежали три вытянувшихся деревца.
К вечеру посвежело – днем дети гуляли, галдели и бегали, разгоряченные на солнце, и казалось, что еще не сдуло тепло, – морозец прихватил бисерным ледком капли на немногочисленных зеленых скрутившихся листиках, а влажная мешковина, которой были обмотаны корни, задубела. Лопату заведующая вынесла из какой-то подсобки. Та самая строгая женщина с колючим немигающим взглядом.
В тот день, несмотря на позднюю осень, надо было посадить саженцы.
Одно из них твое – и это дерево вытянется, размахнется…
Может быть, когда-нибудь – неведомой зимой – он, взрослый, придет и, странно избирательно приближая, стараясь распознать свое прошлое, словно возвратившись в него, почему-то будет искать взглядом невысокие деревца. И обратит внимание только на согнутый в прижатую к земле дугу (лишенную в привлекательном прогибе, куда ступала не одна разыгравшаяся нога в босоножках и сапожках, значительной части коры), но не сдавшийся, с усилием выпрямившийся, голый ствол тонкой вербы, – и будет ассоциировать искривленное дерево с тем, своим. Так что даже не промелькнет другой мысли, кроме уверенности в гибели остальных саженцев. И совсем не заметит рослых и сильных тополей, одинаково обнаженных перед ним нараспашку и отдалившихся друг от друга с потерей листвы…
Споро и уверенно, хотя и был в темном костюме с чешуйчатым черным галстуком с багровым отливом – плащ подержала воспитательница, – папа копал круглые лунки, упираясь ногой и глубоко всаживая блестящий штык, выворачивая рассыпчатые черные комья. Корни раскутывали из ткани, утверждали в ямках, вновь засыпали землей, пока воспитательница придерживала рукой ствол. Затем все вместе поливали деревья, чтобы они принялись. И он поливал, когда в глубоком блестящем ведре оставалось мало воды и оно становилось легче. Но нужно было торопиться, так как пролитая вода замерзала.
Тополи обязательно вырастут, высокие-высокие, светлокорые. И можно будет когда-нибудь прийти и полюбоваться их стройностью.
Папа, воспитательница и подошедшая к завершению посадки заведующая о чем-то переговаривались, смеялись, пока он слонялся неподалеку по площадке с песочницей и качелями, незаметно поглядывая на них.
Папа красив – нос с горбинкой, веселые черные глаза, смуглое лицо, – он понимал это по тому, как на папу оборачивались или украдкой смотрели женщины на улице, продавщицы в магазине, и видно было, что понимали это и воспитатель, и заведующая.
Ему, однако, отчего-то было неудобно перед воспитательницей. Больше перед ней, заведующую он видел редко. За папины, казавшиеся какими-то ненужными двусмысленные улыбки, выставленную вперед ногу в момент короткого отдыха, расправленные плечи, откинутые с высокого открытого лба иссиня-черные курчавые волосы.
Женщины неловко переминались, поправляли наброшенные на плечи, но не застегнутые, распахнутые осенние пальто, смущались, сдавленно и неестественно смеялись, прикрывая рты руками, у них румянились щеки.
Возвращаясь домой, папа сказал, что он может гордиться: его рисунок победил в конкурсе всего детского сада и будет висеть на доске почета. На ступеньках на стене теперь висела и его картинка.
Он не помнил, что тогда изобразил, да и вообще свои рисунки. Явного таланта к рисованию, выдающегося среди других, у него не наблюдалось. Разницы с большинством работ он не замечал.
Думалось, что это не случайно. Папа работал преподавателем, доцентом и секретарем, то есть главным, партийной организации института. Садик же был ведомственный, институтский.
Сидя за столиками, все усердно, кое-кто слюнявя карандаши, рисовали по заданию воспитательницы. Намалевать цветок, наверное, нетрудно в их возрасте. Вряд ли они чем-то отличались друг от друга.
Такова судьба всех премий на всех конкурсах, получение которых чаще всего связано с закулисными интригами и близостью к жюри.
Он, опять же, не помнил, мама ему говорила, что ее пожилая знакомая, старая учительница, сказала, что у него очень умные глаза. А она много детей перевидала. Маме и папе было лестно.
И второй сын одаренный. Наши дети.
«Наши дети самые умные», – ничтоже сумняшеся заявляла бабушка соседям в селе, держа на руках Михаила, старшего брата, которого они с дедом боготворили.
Скорее бы прийти домой и, если папа не будет занят и не уйдет в кабинет работать, поиграть. Так весело. С папой интересно даже просто разговаривать. Папа всегда беседует с ним как с взрослым, когда освобождается от работы. Только от шахмат папу не оторвать, если садится играть со старшим братом. Мама согласна с этим. Не оттащить за уши. С братом уже можно играть, он вдумчивый, хотя ему и всего двенадцать.
Тебе пока рано. Ты не поймешь.
Нужно ждать. Что самое невыносимое. От тебя ничего не зависит.
Когда папа сражался со старшим братом, они подолгу думали над каждым ходом, мычали нечленораздельно, не поднимая голов от доски, когда мама звала есть, – и не шли сразу. Папа даже собирался купить какие-то часы, чтобы играть на время. Наверное, кто быстрее.
Однажды он уговорил, и ему объяснили, как ходят фигуры. Конь – буквой «г». Смешно перепрыгивает, самая интересная фигура, конями меняться он бы ни за что не согласился. Тем более на каких-то остроносых офицеров.
А если съедят? Тогда придется. Надо самому съедать.
Ферзь самый сильный, а король самый слабый. Странно, король ведь самый главный. А еле ходит и постоянно нуждается в охране. А перехаживать нельзя.
Он тоже хотел играть с папой в шахматы. Все время наблюдал за перемещениями на черных и белых полях, но, когда допросился поиграть, еле дождавшись окончания нескольких сыгранных братом партий, быстро проигрывал.
Детский мат, объявлял папа. Брат смеялся, насмешливо, без звука.
Отсмеявшись, брат начинал расставлять фигуры заново, на неизменные начальные места в два ряда, отпихнув его от доски, не дожидаясь, пока он сам отсядет. Играть с ним брат не желал, на предложение только кривился.
Однажды, не в силах смириться с очередным поражением папе, он вспылил и смешал фигуры, повалив их и разметав по дивану. Несколько даже упало на пол, и пришлось ползать, собирать. Одна пешка далеко укатилась. Брат разозлился на него. А папа же странно мягко и задумчиво улыбнулся, потрепал его по поднятой навстречу улыбке голове, подержал пучок волос в руке и взъерошил чубчик напоследок…
В перспективе вечернего неба цинковая пелена хмари, еще недавно незыблемая, разорвалась, смещаясь по вертикали; поверхность отделявшихся книзу облаков освещалась из просвета невидимой луной, закрытой верхним темным слоем, представляя собой залитую холодными лучами холмистую возвышенность, постепенно поднимающуюся вдаль к нагорью на заднике; над этой идиллией нависали мрачные, из-за недоступного им освещения, тучи, закрывая небеса.
Отчетливо осознавая еще протекающие сквозь него мгновения, он поблуждал в исчезающем образе тонкой сущности, взор сфокусировался, постепенно проникая обволакивающую пелену, – квадраты на серовато-кремовом фоне выплыли из мглы, и на борту таксомотора четко расположились черные шашечки.
Юрий запустил в волосы пятерню и, расправляя на стороны, расчесал спутанные пряди, пропуская их меж гребня пальцев, привычно приглаживая прическу.
Так и не сдвинулась с места вереница подсвеченных внутренним огнем красных сигналов, резко выделявшихся в темнеющем, неумолимо поглощающем твердые предметы, потустороннем, изнаночном ночном бытии.
Он собрался было обратиться к водителю, но тот, неудачно бросив очередную докуренную сигарету в решетку ливневки и мстительно растерев попавшийся под ноги бычок подошвой широкой туфли, полез обратно за руль. Не меньше чем наверняка, не желая обсуждать свое бездействие. Счетчик, поклацывая на полных числах, сбрасывал нули, вновь тикал; возможно, недовольство таксиста было напускным либо извечным свойством натуры. Где-то далеко позади, получив тут же поддержку от товарищей по несчастью, загудели клаксоном в бессильном выбросе злости. Агнесса Викторовна тихонько постучала ногтем в стекло. Юрий обратил внимание скорее на тень: мать что-то говорила, показывая указательным пальцем вперед. Он покивал ей и пожал плечами. Чуть позже, получив, видимо, требуемую помощь от молчаливого шофера, она открыла окно, опустив стекло.