— Я знаю эту историю с самого начала, — сказал он, — собственно, все происходило на моих глазах. Прекрасно знаю и Егорова, и Хворостуна. Впрочем, Хворостуна вы сегодня увидите — он, мне кажется, не нуждается ни в каких рекомендациях…
— А как увидеть Егорова?
— Его сейчас, по–моему, нет в Москве.
— А когда вернется, не знаете?
Он пожал плечами.
Я сказал:
— Прежде, чем делать какие–нибудь выводы, я должен с ним поговорить.
Леонтьев понимающе кивнул и, чуть помедлив, сказал:
— Откровенно говоря, роль Егорова во всей этой истории мне вообще не кажется столь уж предосудительной. Каждый человек имеет право верить в плоды своих трудов и даже несколько их переоценивать. А Егоров совершенно искренне верит, что сделал нечто полезное. Это не Хворостун, он работает не для званий и не для денег. Его трагедия в другом. Представляете себе: участковый врач самых средних способностей попадает в научно–исследовательский институт! Серьезного фундамента у него нет. Опыта исследовательской работы нет. Способностей к ней, откровенно говоря, тоже нет. Собственно, нет ничего, кроме усидчивости и благих намерений. Вполне добросовестный лаборант…
Я мельком глянул на Таньку. Она смирно сидела на своем месте, глядя в стол, как бы отсутствуя. Лишь ее быстрый, трезвый взгляд, брошенный на Леонтьева, убедил меня, что она все время здесь и что она действительно журналистка.
Леонтьев тоже повернулся к ней, как бы подключая ее к разговору.
— Вы понимаете: с Егоровым произошел совершенно рядовой случай — его погубила удача. Медицина в этом смысле очень коварная вещь! Пробуют препарат на мышах — великолепный результат. Повторяют опыт на кроликах — некоторый эффект, часто совершенно неожиданный. А в конце концов выясняется, что к человеку все это не имеет ни малейшего отношения…
Он достал из папки стопку официального вида листков:
— Кстати, я принес копию заключения комиссии. Вот, пожалуйста.
Я взял у него эти листки и положил чуть сбоку, чтобы Танька тоже могла читать. Я боялся, что пойдет сплошная латынь, но ученый документ был написан почти по–человечески. Во всяком случае, главное было ясно. Препарат испытан в клинике на сорока двух больных. В тридцати девяти случаях никакого эффекта не наблюдалось. В двух случаях отмечена кратковременная ремиссия, но нет основания приписывать ее действию препарата, ибо в контрольной группе также отмечено два случая ремиссии…
На слове «ремиссия» Танькин взгляд задержался, и я тихо подсказал:
— Улучшение.
Она деловито буркнула:
— Я поняла…
Я стал читать дальше, но там не было ничего интересного: ученые мужи обосновывали свою мысль. Тем не менее я прочел все, не пропуская ни слова. Одна строчка меня остановила: «Больной такой–то выписан практически здоровым. Однако в данном случае крайне сомнителен первичный диагноз, ибо картина крови совершенно не характерна для…» Далее пошла латынь.
Я спросил:
— А тут в чем дело?
Он объяснил:
— Рядовая диагностическая ошибка. Известны случаи, когда знахари вылечивали рак. К сожалению, ни в одном из этих случаев не доказано, что рак действительно был…
Он все чаще обращался к Таньке, и я понимал, в чем тут дело. Она умела слушать — для журналиста качество не последнее. Огорчение, гнев, ирония — все тут же «отыгрывалось» на ее мордочке. Она была эхом говорящего, и не легко было разглядеть в ее зеленовато–рыжих глазах трезвый журналистский огонек.
— А как воспринял все это Егоров? — наивно задала Танька очень точный наводящий вопрос. Леонтьев снисходительно развел руками:
— Так же, как любой начинающий. Опытный ученый в подобных случаях строит все заново. А дилетант принимается обивать пороги, требует повторной серии, разумеется, кричит, что его зажимают… Лично я не могу винить Егорова за то, что его препарат неудачен, и за то, что вся эта история его крайне расстроила. Единственное, что трудно оправдать, это… — он замялся на секунду, — отсутствие принципиальности.
Наверное, он хотел сказать «беспринципность», но в последний момент выбрал слово помягче.
— Связываться с Хворостуном после всего, что было.
Я удивился — столько горечи вдруг вырвалось в этой фразе, в пожатии плеч, в резком движении бровей. Я еще не знал, в чем дело, и все–таки сразу почувствовал к нему симпатию. Спокойный, умный, несколько ироничный интеллигент, тип почти без индивидуальности… Кто знает, на каких камнях стачивались острые углы этого характера?
Он сказал:
— Между прочим, Хворостун крайне интересная личность. Как у вас говорят, типичная.
Он уже полностью овладел собой, и взгляд его снова стал слегка ироничным взглядом, человека со стороны.
— В каком смысле «типичная»? — спросил я. Мог и, конечно, и не спрашивать, но лучший способ помочь человеку высказаться — прикинуться глупей, чем ты есть.
— Типичный отрицательный герой, — ответил он, и опять сквозь усмешку прорвалась горечь. — Шесть лет был директором нашего института. И знаете, на чем погорел?
Я пожал плечами.
Он мягко спросил — сразу и меня, и. Таньку Мухину:
— Вы имеете представление о переливании крови?
Я сказал, что в общих чертах имеем.
— Так вот, консервированная кровь годна для переливания лишь в течение определенного срока…
— Три месяца?
Он удивился:
— Откуда вы знаете?
Я развел руками — объяснять было сложно.
— Впрочем, вы журналист, — ответил он сам, и это было правильно.
Да, я журналист, и я имею представление о куче самых странных, практически ненужных мне вещей. Многое знаю верхоглядски, а кое–что глубоко. Причем у моей эрудиции нет никакой системы. Знаю, например, как прокатывается по. Дальнему Востоку цунами и как строят город на вечной мерзлоте, разбираюсь в устройстве экскаватора и телескопа, вполне прилично ориентируюсь нейрохирургии, собаководстве, туркменской скалолазании, международной политике, боксе, проблемах социалистического реализма… Всего и не упомнить — мало ли с кем сводит командировка в тесном купе, мало ли какие журналы валяются на столах и подоконниках, мало ли каких гостиниц! Мало ли о чем услышишь на «завалинке» в холле, где выговариваются только что приехавшие спецкоры. А главное — мало ли о чем приходится писать самому…
— Тогда вы, вероятно, знаете, — сказал Леонтьев, — чем грозит переливание недоброкачественной крови?
Я кивнул — это я тоже знал.
— Так вот Хворостун, будучи директором института, лично распорядился перелить двум больным кровь из флаконов, простоявших два месяца сверх срока годности. Списывать кровь сложно, стоит она дорого — вот он и заботился о народном достоянии…
Я глянул ему на руки. На кожаной папке для бумаг лежали два тесных неподвижных кулака. В эту минуту он не был человеком со стороны.
Я ждал, что он скажет дальше. Танька тоже ждала, ее пальцы замерли на кромке стола.
Он сказал:
— Больных удалось вытащить. Поэтому нашего уважаемого директора не судили, а просто выгнали…
Я спросил:
— У него есть степень?
— Разумеется. Кандидат наук, удивляюсь, что не доктор. При его организаторских способностях…
— Но почему он оказался в директорах?
— Директор из замов, — объяснил Леонтьев. — Знаете этот привычный тандем: во главе — большой ученый, в замах — сильный организатор. Лет за пять он успевает с общей помощью что–нибудь защитить. А потом организатор становится директором и, согласно должности, большим ученым. И тут всякая наука кончается, остается чистая организационная деятельность. И, к сожалению, остается организаторский талант. Организуются статьи в газетах, степени, премии бог весть за какие труды. Организуются даже научные противники, идущие, разумеется, глубоко порочным путем… А поскольку от науки институт наконец избавлен, время на организационную деятельность практически не ограничено…
Я спросил:
— Но ведь что–то все–таки делалось?
— Что–то делалось, — ответил он глухо и разом опустил плечи. — К сожалению, не учитывалась разница между «вопреки» и «благодаря»…
Я острожно пошевелил рукой в рукаве, высвобождая часы. Времени оставалось мало. Хворостун придет через двадцать минут. Такие, как он, приходят минута в минуту — чего–чего, а собранности у них не отнимешь… Видимо, и Леонтьев подумал о том же. Он заторопился:
— Простите, ради бога, я вас тут совсем заговорил… Если разрешите, я вам просто изложу суть дела. Думаю, комментарии не понадобятся…
Он действительно рассказал самую суть дела — кратко и толково. Впрочем, вся эта история была проста, как гривенник. Десять лет назад сотрудник института Егоров предложил препарат, который был испытан в клинике и отвергнут как бесперспективный. Егоров тем не менее пытался и дальше работать над препаратом, использовал средства, выделенные на другие исследования, и за это был уволен с работы приказом директора института. А два года назад вдруг появился на свет препарат Егорова — Хворостуна, практически не отличающийся от старого. И вот уже два года Хворостун кричит во всех инстанциях, что бюрократы мешают ему спасать человечество.