Пока он спускался по лестнице, обнаружилась новая напасть. Левая рука и левая нога казались чужими, еще более неповоротливыми, чем прежде. Когда он хотел привести их в действие, они подчинялись далеко не сразу. Вне зависимости от того, что требовалось: идти, вытянуться, перевернуть страницу, поднять палец, — всякий раз ему приходилось дожидаться, пока конечности начнут двигаться. Тело перестало ему повиноваться, и тут он впервые в жизни обнаружил, что раньше принимал безотказную работу своего организма как должное.
К счастью, отказала левая, а не правая рука, всегда служившая ему, как верный раб. По крайней мере, хоть эта часть тела продолжала исправно служить.
Коб недолго оставался в одиночестве. Он все еще сидел за столом, когда к нему явилась целая делегация. Дочь, ее муж Шем, их трое детей и — в качестве бесплатного приложения — престарелая мамаша Шема. Через некоторое время к ним присоединился и сын Коба, за которым, очевидно, послали. Все они чрезвычайно всполошились, обнаружив, что он встал с постели, и всячески пытались уложить его обратно. Однако он не уступал их увещеваниям отчасти из упрямства, но в основном оттого, что не успел спрятать свои записки, прежде чем они вошли. Он опасался, что его бумаги попадут к ним в руки, как только он поднимется к себе и ляжет. И что тогда? Кто знает, какие выводы они из них сделают? Более того: что они предпримут после того, как сделают выводы? Коб сидел за столом, прикрывая бумаги книгами и шалью, которую небрежно набросил на них, едва услыхав, как открывается входная дверь, и переводил взгляд с одного лица напротив него на другое: детское, взрослое, старушечье лицо — все изображали крайнюю озабоченность, и, к собственному изумлению, он вдруг обнаружил, что хочет открыться им.
Как легко станет на сердце, когда не придется больше ничего скрывать: ни того, что к нему наведываются дети, ни того, что теперь ему доподлинно известно, кто они такие.
Нет, не может он им открыться. Никто из них его поймет. Они не поверят ни единому его слову. По лицам видно. Выказывают участие. Жалость. Для них он — выживший из ума, беспомощный старик. Расскажи он им эту историю, они никогда в нее не поверят. А если поверят, что он в нее верит, тем больше оснований у них будет с ним не считаться. А сам-то, будь он на их месте, что бы подумал о полураздетом, неприбранном старике, вцепившемся в заваленный бог весть чем стол?
В конце концов он решился на компромисс, с ними и самим собой. Он рассказал им правду, своего рода. О детях, тех тайных визитерах, он говорить остерегся. А говорил он о детях своей дочери, своих внуках, называл их по именам (Браам, Тирца и… ну да, Франке), сказал им, что однажды — недолго осталось — он отправится в мир иной, и все, что случилось с ним, все события, единственным свидетелем которых он был, забудутся. И никто из присутствующих, не говоря уже об их будущих детях, не сможет иметь представления о его жизни и о жизни их прадеда разносчика Амоса и о том, как выглядела их прабабка в молодости, как она повстречала их прадеда и как он женился на ней. Вот почему он начал писать о своей жизни, и вскоре он им покажет свои записи. Подумать только, какое счастье ему выпало: него есть внуки, и они смогут прочесть его рукопись, им тоже выпало счастье — у них есть дед, мечтающий донести свою историю до потомков, которых народят его внуки. А теперь представьте себе бездетных мужчин, женщин или детей, лишенных родителей, представьте детишек на небесах, которые дожидаются случая народиться, но напрасно…
И так далее. В том, что он говорил, была, конечно, своя правда, и, во всяком случае, он говорил о том, что его беспокоило, о том, от чего он разволновался, и тронул сердца родичей. Так что они торжественно покинули комнату, а он спрятал свои записи в самое надежное, по его мнению, место — за низкий дубовый сундук у стены. Затем распахнул дверь и сообщил, что готов лечь в постель. И тут Коб заметил, что они смотрят на него добродушно и как бы слегка подтрунивая, старикам рано или поздно приходится с этим сталкиваться. Лет двадцать пять назад на него впервые так посмотрели, и, кто знает, что было в этом взгляде — сочувствие или снисхождение, но никогда прежде он не замечал, чтобы на него с тем же выражением смотрели столько людей враз.
Впрочем, какая разница…
Потом дети явились снова. На этот раз они глядели на него так понимающе, что, казалось, сейчас заговорят. Хрупкая грудка девочки вздымалась, и он видел это, хотя не мог оторвать глаз от ее лица.
Ну же. Ну!
Но она молчала.
— Я знаю, кто вы. Знаю, кто вас ко мне послал, — сказал он как можно мягче.
И снова стал ждать ответа. Девочка как будто тоже чего-то ожидала. Она смотрела на него, не отрываясь. Она была постарше мальчика, явно более чуткая и сильная. Коб вглядывался в ее глаза — он помнил их до мельчайших подробностей, их форму и ярко-карий цвет, помнил четко очерченные линии темных бровей, тонкую кожу, резко контрастирующую с ними. Брови резко, чуть ли не крючками, однако изящно, загибались от обеих сторон переносицы.
Он помнил их, он же видел эти глаза под тонкими бровями, причем именно вблизи.
— Ты очень похожа на Санни, — сказал он. — Я понял это сегодня утром. Сегодня? В общем, когда дом на меня навалился, тогда я все и вспомнил.
В ответ — снова молчание. Коб с трудом оторвал глаза от девочки. Но не замечать мальчика было бы неправильно. Что, если, подумалось ему, мальчик нуждается в нем больше, чем девочка. Мальчик встретил взгляд Коба стойко, как подобает застенчивому ребенку в веснушках. Тут Коб подыскал слова, определяющие, в чем разница между этими детьми, и, хотя не произнес ни звука — ведь он с головой погрузился в жизнь маленьких призраков, — слова эти казались ему не лишенными смысла: «в девочке гораздо больше душевной глубины, чем в мальчике».
— Когда я лежал на полу, — сказал он вслух — я все понял. Открыл глаза, а вы тут как тут. Я сразу все понял.
Он протянул к ним руки, каждому ребенку — по руке, но говорил, обращаясь к девочке:
— Ты — копия Санни из Клаггасдорфа. Очень похожа. Честное слово, тебя легко с ней спутать. Только она была постарше в то время, когда я ее знал. Скажи мне, ты ее дочь? Или внучка? Или может, правнучка? Поэтому ты здесь?
Девочка внимательно выслушала Коба, приоткрыла рот, словно собралась ему ответить. И он подался вперед, чтобы, не дай бог, не пропустить что-нибудь.
И уткнулся в закрытую дверь. Уставился на нее. Или дверь на него уставилась? Он досконально знал эту дверь: каждую вмятину, каждую трещину, каждое пятно на широких досках. Он попытался отворить ее — засов, как обычно, взревел.
Справившись с дверью, он оглядел улицу. Никого. Солнечный свет заливал все вокруг, как бывает летом, когда ничто не отбрасывает тени до самого полудня. Коб был в белье, босиком. По всей видимости, он встал с постели и спустился вниз, но ничего о том не помнил.
Из булочной напротив сладко потянуло горячим хлебом, а ведь минуту назад в воздухе еще ничем не пахло.
— Санни! Санни! — выкрикнул Коб в пустоту.
Крик, как ему показалось, был такой громкий, что разнесся по всей округе. Однако из домов никто не выбежал.
— Санни! — снова крикнул он.
Именно так семьдесят лет назад звала девочку вдова, проживавшая по соседству. Она всегда тянула последний слог: «Санниии! Санниииии!»
3атем обычно слышались поспешные шаги и тихий ответ: «Я здесь, хозяйка».
Но на этот раз было тихо.
2
На самом деле Коб знался с христоверами, только когда жил в подмастерьях в Клаггасдорфе. Тогда их было немало, целая община, составлявшая чуть ли не одну пятую населения города. А в Нидеринге они встречались редко, время от времени и то ненадолго как заезжие торговцы. В Клаггасдорфе, напротив, христоверов было много, да и осели они в этих местах давно. Для Коба, новичка в Клаггасдорфе, присутствие людей иной веры добавляло городу странности и даже экзотичности.
Клаггасдорф находился примерно в ста лигах от Нидеринга, но Кобу, тогда подростку, разница между двумя городами казалась непреодолимой. Во-первых, Клаггасдорф был гораздо больше его родного городишки. Из этой несхожести, по его мнению, и вытекали остальные различия. Огромная рыночная площадь и большие здания ошеломили мальчика. Город окружала стена, в одних местах она обрушилась, в других прекрасно сохранилась. Дома в Клаггасдорфе были не из дранки, обмазанной штукатуркой, а из сероватого кирпича, на который шел речной глинозем. Крыши крыли оранжевой или желтой черепицей. Издали казалось, что крыши домов соединены между собой и образуют единую террасу, где (так мечталось Кобу) можно разгуливать дни напролет, если, конечно, удастся на нее взобраться.
Рядом с Клаггасдорфом текла настоящая река — не то что ручей в Нидеринге. На другом берегу реки был еще один город, Постмасфурт, и между берегами ходил паром (с тросом, горизонтальным деревянным колесом, приводимым в движение двумя парами ослов, и погонщик понукал и бил кнутом). На городской пристани разгружали баржи с пшеницей и углем, после чего загружали их лесом и тюками с шерстью. Широкие деревянные балки верхней части причала, отполированные до блеска — так часто к ним пришвартовывались суда, — сияли почти так же ярко, как речная гладь, не только под прямыми лучами солнца, но и когда оно закатывалось где-то за Постмасфуртом. А в нижней части причала, где плескалась вода, те же самые балки размякли, потускнели и попахивали гнилью.