— Гей, дед, пой про казака Голоту!
— Нет! — кричали другие. — Про Шрусю Богуславку.
— К черту Марусю, про Потоцкого! — кричало большинство голосов.
Дед ударил сильней по теорбану, откашлялся и запел:
Стань — оберныся, глянь — задывыся, которы маешь много, Что рувный будешь тому, у которого нема ничаго Бо той справует, кто всим керует, сам Бог милостивы. Вси наши справы, на своей шали, важит справедливо, Стань — оберныся, глянь — задывыся, которы высоко Умом питаешь, мудрости знаешь, широко, глубоко…
Дед замолк и вздохнул, а за ним начали вздыхать и мужики.
Их собиралось около него все больше и больше, а Скшетуский хотя и знал, что его люди уже готовы, но не давал еще знака к нападению.
Эта тихая ночь, горящие костры, дикие лица и недопетая песня о Николае Потоцком возбудили в рыцаре какие-то странные чувства и тоску, которых он сам не мог объяснить себе; раны его сердца раскрылись, и им овладела глубокая скорбь о прошлом, о потерянном счастье и о прошедших минутах тишины и спокойствия; он печально задумался, а дед продолжал:
Стань — оберныся, глянь задывыся, которы воюешь Луком — стрилами, порохом — кулями и мечем шурмуешь, Бо теж рыцари и кавалеры пред тым бували, Тым воевали, от того ж меча сами умерали; Стань — оберныся, глянь — задывыся и скинь с сердца буту. Наверны ока, которы с Потока идешь на Славуту Невинныя души берешь за уши, вольность одеймаешь, Короля не знаешь, рады не дбаешь, сам себе сеймуешь… Гей, поражайся, не запаляйся, бо ты рементаруешь Сам булавою, всим польским краем, як сам хочешь керуешь!
Дед уже перестал петь, как вдруг из-под руки одного казака вырвался камень и с шумом покатился вниз. Несколько мужиков, прикрыв глаза руками, посмотрели вверх; Скшетуский, увидев, что настал удобный момент, выстрелил в толпу из пистолета
— Бей! Режь! — крикнул он; и в ту же минуту раздались тридцать выстрелов; казаки с саблями в руках с быстротою молнии спустились по крутому откосу оврага и очутились в толпе испуганных мужиков.
— Бей! Режь! — загремело в одном конце оврага.
— Бей! Режь! — повторили дикие голоса в другом.
— Ерема! Ерема!
Нападение было так неожиданно, страх так ужасен, что мужики, хотя и были вооружены, почти не защищались. Они слышали, что Иеремия, как злой дух, может быть одновременно в нескольких местах, и теперь это имя заставило их бросить оружие. Косы и пики, которыми они были вооружены, из-за тесноты нельзя было пустить в. ход; казаки приперли мужиков к стене оврага и, как баранов, рубили их саблями, топтали ногами, а те в животном страхе протягивали руки и, хватаясь за мечи, гибли. Тихий лес наполнился зловещим шумом битвы. Некоторые старались уйти по вертикальной стене оврага, но, калеча и царапая себе руки, падали на острие сабель. Одни спокойно умирали, другие вопили о пощаде, третьи закрывали глаза руками и падали на землю, чтобы не слышать свиста сабель и крика победителей: "Ерема! Ерема!" — крика, от которого у мужиков подымались дыбом волосы и смерть казалась еще страшнее. А дед ударил теорбаном одного казака, другого схватил за руку, чтобы отклонить удар сабли, и ревел от страха, как буйвол. Казаки хотели зарубить его, но в то время к ним подоспел Скшетуский и крикнул:
— Живьем брать!
— Стойте! — заревел дед. — Я переодетый шляхтич! Вы грабители, разбойники!
Но не успел еще дед кончить своих ругательств, как Скшетуский, заглянув ему в лицо, крикнул так, что кругом разошлось эхо:
— Заглоба!
И бросился на него, как дикий зверь, вцепился ему в плечи и/тряся его, кричал:
— Где княжна? Где княжна?!
— Жива, здорова и невредима, — ответил дед. — Пусти, а то всю душу вытрясешь.
Это известие удивительно подействовало на рыцаря, которого не могли победить ни страшный Бурдабут, ни горе, ни неволя, ни болезнь; руки его опустились, на лбу выступил пот, колени подогнулись; он закрыл лицо руками, прислонился, головой к стене оврага и, по всей видимости, молча благодарил Бога.
Между тем битва кончилась, мужики были побиты, а некоторые переданы палачу, чтобы пытками принудить их выдать все. Казаки собрались около своего вождя и, видя, что он не двигается, подумали, что он ранен. Наконец он встал, лицо его так сияло, точно в душе его взошла заря.
— Где она? — спросил Скшетуский, обращаясь к Заглобе.
— В Баре.
— В безопасности?
— Замок там крепкий, ему не опасны нападения. Она под покровительством госпожи Славошевской и монахинь.
— Славу Богу! — произнес глубоко растроганный рыцарь. — Дайте же мне вашу руку; от души благодарю вас, — и обратившись к казакам, спросил их вдруг
— Много ли у нас Пленных?
— Семнадцать, — ответили те.
— Так как я получил радостное известие, то помилую их Отпустите их всех!
Казаки не хотели верить своим ушам, — ничего подобного не случалось еще в войсках Вишневецкого. Скшетуский сдвинул брови:
— Отпустить их! — повторил он.
Казаки ушли, но скоро вернулся старший есаул и сказал: — Господин поручик, они не верят и боятся уходить.
— А веревки разрезаны?
— Точно так
— Оставить их здесь, а мы поедем! Через полчаса отряд уже шел по узкой дорожке. Взошла луна, и еще лучи проникали в лес и освещали непроницаемую тьму. Скшетуский и Заглоба ехали впереди и разговаривали между собой.
— Расскажите мне все, что знаете про нее, — сказал поручик — Это вы вырвали ее из Богуновых рук?
— Да, я ему перед отъездом и голову завязал, чтобы он не мог кричать.
— Превосходно! А как же вы попали в Бар?
— Долго говорить… другой раз расскажу; я устал, да и горло у меня пересохло от пенья этим хамам. Нет ли у вас чего выпить?
— У меня есть фляжка с водкой — вот!
Заглоба схватил фляжку и приложил ее ко рту, послышались протяжные глотки, а Скшетуский нетерпеливо спросил:
— Здорова ли она?
— Ничего, — ответил Заглоба, — на сухое горло все здорово.
— Да я спрашиваю о княжке.
— О княжне? Здорова, как козочка.
— Слава Всевышнему. А хорошо ей в Баре?
— Отлично! И на небе не может быть лучше; все так и льнут к ней из-за ее красоты. Славошевская полюбила ее, как родную. А сколько у нее там поклонников! Вам бы не пересчитать их даже и по четкам; но она столько же о них думает, сколько я о вашей пустой фляжке.
— Пошли ей Господь здоровья! — радостно произнес Скшетуский. — Вспоминает она меня?
— Воспоминает ли?! Я не знаю, откуда у нее берется столько воздуха для вздохов. Все жалеют ее, в особенности монахини, которых она привлекла к себе своим милым обхождением. Ведь это она послала меня искать вас, а я из-за нее чуть было не, поплатился жизнью. Она хотела послать гонца, но никто не пожелал ехать, я наконец сжалился над нею и отправился. Но если бы я не переоделся, то меня давно бы не было на этом свете, а так мужики везде принимали меня за деда; впрочем, я ведь отлично пою.
Скшетуский не мог говорить от радости. Тысячи мыслей и воспоминаний теснились в его голове; Елена стояла перед его глазами такой, какой он видел ее в последний раз в Разлогах, перед отъездом в Сечь. Ему казалось, что он видит ее наяву такой же прелестной, как и тогда, что он видит ее чудные черные, как бархат, глаза и слышит ее сладкий голос. Он вспомнил прогулку в вишневом саду, кукушку и вопросы, которые он задавал ей, и стыд Елены, когда она накуковала им двенадцать сыновей; душа его рвалась к ней, а сердце таяло от радости и любви, и все прежние страдания казались ему теперь каплей в море. Он сам не знал, что с ним делается, ему хотелось кричать, стать на колени и снова благодарить Бога, расспрашивать и говорить о ней без конца; и он снова начал говорить о ней:
— Значит, она жива и здорова?
— Да, жива и здорова! — отвечал, как эхо, Заглоба.
— И она вас послала? Она.
— А письмо есть?
— Есть.
— Давайте.
— Оно у меня зашито, да теперь и ночь… Лучше успокойтесь.
— Не могу, сами видите.
— Вижу.
Ответы Заглобы становились все лаконичнее, наконец, качнувшись на седле раз, другой, он уснул…
Скшетуский, видя, что ничего не поделает с ним, предался размышлениям. Прервал их только лошадиный топот какого-то отряда. Это был Понятовский с казаками, которого князь выслал навстречу Скшетускому, боясь, чтобы с ним не случилось какого-нибудь несчастья.
Глава XIII
Нетрудно догадаться, как принял князь известие об отказе Осинского и Корицкого, которое ему сообщил Скшетуский; обстоятельства складывались так, что нужно было иметь душу и железный характер князя, чтобы перенести все это и не опустить рук. Он видел, что напрасно мечется, как лев в сети, разоряет свое громадное состояние на содержание войск, творит чудеса храбрости, — все напрасно! Были минуты, когда ему приходилось сознаться в собственном бессилии, хотелось уйти далеко и остаться только немым свидетелем того, что совершалось на Украине. И кто же обессилил его? Не казацкие мечи, а свои же. Разве он не имел права рассчитывать, уходя в Заднепровье, что когда он, как орел, ударит на мятежников и среди общего смятения первый поднимет свою саблю, то вся Польша придет к нему на помощь и вверит ему свой карающий меч? И что же случилось? Король умер, а после его смерти власть перешла в другие руки, и его обошли. Это была первая уступка Хмельницкому. Душа князя страдала не оттого, что он лишился власти, а потому, что Польша так низко пала, что уже не хочет борьбы на смерть и сама идет навстречу казаку, вместо того чтобы силой удержать его дерзкую руку. Со времени победы под Махновкой с каждым днем приходили все более неутешительные известия: во-первых — письмо Киселя о переговорах, потом известие о мятеже на Полесье, наконец, отказ полковников, — все это ясно доказывало, насколько главнокомандующий войсками, князь Доминик Заславский-Острожский, бы нерасположен к Вишневецкому. В отсутствие Скшетуского в отряд прибыл Корш-Зенкович с известием, что весь овручский округ взбунтовался, и хотя народ там был тихий, но казаки Кшечовского и татары принудили их присоединиться к ним Усадьбы и города были сожжены, шляхта истреблена; между прочими был убит и старый Елец, слуга и друг Вишневецких Князь намеревался с помощью Осинского и Корицкого разбить Кривоноса, а потом двинуться к Овручу, чтобы сговориться с гетманом литовским, и с двух сторон осадить бунтовщиков. Но всё эти планы теперь рухнули, так как князь после утомительных походов и битв был недостаточно силен, чтобы померяться с Кривоносом, тем более что он не был уверен в воеводе киевском, так как тот душой и телом принадлежал к партии мира. Правда, он преклонялся перед силой и могуществом Иеремии, но чем больше колебалась эта сила, тем сильнее был он склонен противиться воинственным намерениям князя. Князь молча выслушал доклад Скшетуского; лица всех начальников омрачились при этом известии, и они обратили свой взор на князя.