Брат Людмилы, бывший инженер, теперь торговал цветами у метро. Точнее, не сам он торговал, а его работники, женщина лет сорока и ее двадцатилетняя дочь. А Валерий возил искусственные розы, тюльпаны и прочие мертвые подделки из Турции.
Уже гонял Валерий на иномарке, уже покрикивал на рабов — так, полушутя, называл он своих продавщиц — и Филиппов, проживающий последние свои мини-мани, чувствовал себя в его доме жалким приживалом. Времена меняются, Володя, рассуждал, не без ноток нравоучительности, пока еще не родственник, а ты все о том же — в институт, в институт. В коммерцию надо, свою фирму организовывать, тогда и бабки будут, и бабы иначе глядеть станут. Нет, меня обратно в технари не загонишь! Лучше буду летать два раза в месяц, почки надрывать, но зато чувствовать себя человеком!
Жена Валерия преподавала английский в школе. Серенькая такая крыска с большими претензиями, она то ли заигрывала порой с Филипповым, возможно, чтобы досадить немного любимой сестре супруга, то ли просто, плавая в своем нарциссизме, ожидала от всех, и от Людмилиного мужика, соответствующего отклика. Филиппов ловил ее туманные взгляды, автоматически отвечал на ее полусонные улыбки, порой цинично прикидывая, как можно с такой выдрой ложиться в постель. Даже зримая мысль о ее обнаженных покачивающихся бедрах вызывала у него тошноту.
Впрочем, и Людмила перестала по-настоящему волновать. Да и волновала ли, спрашивал он себя, понимая, что лишь представив слушающих Людмилины вздохи и крики, Валерия и его супругу, способен он теперь испытывать нечто, похожее на влечение. Приникай, приникай к стене, вдавливай в обои розовое ухо, манерная учителка, мысленно злорадствовал он, выжимая из своей первой любви томные стоны. И ты, торговец синтетическими розами, учись, как нужно обращаться с женщинами.
Лоб и губы Людмилы искрились от пота. И медленно вглядываясь при свете легкого ночника, в желто-розовый бисер, Филиппов как-то вдруг отлетал от собственного движущегося тела, иногда почему-то оказываясь в пустыне. И тогда он бродил, проваливаясь, от бархана к бархану, прищурившись глядел на заходящее красное солнце и с тоской думал, что ему уже не догнать караван, увозящий закутанную в белую паранджу, ослепительную, как солнце пустыни, великолепную Анну.
А порой влажный бисер уводил его на морской берег. И голый этот берег был пуст. И только нитка коралловых бус алела, словно ожог.
Впрочем, таскаясь по центру чужого мегаполиса, вяло раздумывая о двух гигантских тиранах, в честь которых холодный и сырой этот град был назван, возвращался Филиппов мысленно и к своим ночным путешествиям, привычно застревая на какой-нибудь мелочи: а бывают ли, кстати, красные кораллы, — и часами не мог от крутящейся в мозгу ерунды освободиться.
Забредал он, конечно, и в Летний сад. Статуи казались ему крошечными, скамейки грязными, джинсовые девицы и парни отвратительными То, что он и сам одет был в синие джинсы и такую же, но утепленную куртку, только усиливало омерзение ко всему миру.
Иногда ему начинало казаться, что Валерий прав. Сиди вот сейчас Филиппов у метро и продавай свистульки, пожалуй был бы он спокоен и счастлив. Но тут же вспоминался лысый университетский философ, у которого Филиппов, после изнуряющей зубрежки, все ж таки умудрялся получать лучшие отметки. Он и школьником учился только на пятерки. Похвальными грамотами была увешена целая стена в их избе. Философ этот, сталкиваясь с тупым студентом, изрекал презрительно: «Вам бы пирожками торговать у ЦУМа!»
На работу его все-таки взяли — старшим научным сотрудником. Отслужив два дня под началом некоего Спицына Альберта Альбертовича, тощего рыжего субъекта, Филиппов почувствовал уже не просто тоску — а тоскливое унижение: доказать свою гениальность быстро и легко здесь не представлялось возможным, стареющая рука Прамчука сюда не дотянулась и деньги, к которым все Прамчуки — мужчины и иже с ними, были весьма не равнодушны, светили здесь такие скромные, именно институтские и только. Анатолий Николаевич был мастером закулисной игры, способным заключать какие-то мнимые договоры и вроде как их выполнять, а за это иметь — и много. Он и Филиппова сначала подключил, а потом обучил такой науке.
Филиппов бродил по дорожкам Летнего сада, вспоминая пушкинского «Медного всадника» — вспоминалось с трудом. Вроде, какой-то Евгений, маленький человек, сошел с ума и что-то кричал бронзовому Петру… Почему в голове крутился именно этот сюжет. возможно, уже искаженный памятью, анализировать не хотелось. Пошли они подальше эти фрейды западные мрачно говорил сам себе Филиппов. Какой-нибудь русский библиотекарь мечтал всех оживить, о бессмертии думал, а им бы только свой фаллос обожествлять.
И тут и возник старик, одетый нищенски, но опрятно. Правда, шарф, обвязывавший его тощую шею, казалось, истлевает прямо на глазах. Незнакомец этот остановился возле Филиппова и улыбнулся.
— Не хотите ли присесть, — он показал рукой на скамейку. Перчатка была рваной, но чистой., более того — белоснежной. — Присядемте, голубчик.
И Филиппов сел с ним рядом, на мгновение ощутив запах цветочного одеколона. Пьет что ли? Да вроде нет, не похоже.
— Вы, как я вижу, человек думающий, — заговорил старик, со свистом выдыхая шипящие, — а приходилось ли вам посвящать свои минуты раздумьям не о частностях бытия, так сказать, даже пусть и значительных, таких, к примеру, как судьба одного человека, того же философа…
Филиппов весь подобрался: мысли читает, кто он?
…но проникать размышлениями своими глубже?
— Глубже? — переспросил Филиппов. Он хотел было достать из кармана сигарету, но ему почему-то стало как-то по-школьному неловко.
— Да курите, голубчик, — старик снова улыбнулся. — От вашего крохотного порока Россия не станет грязнее. Вы же помните: «Пускай заманит и обманет, не пропадешь, не сгинешь ты…»
— С трудом. — Признался Филиппов, чувствуя, что краснеет. У него мгновенно возникло чувство полной своей открытости этому странному нищему: все ведь видит во мне, Господи, все…
— Так что вы думаете о нашей матушке Руси? Небось тоже повторяете за мнимыми интеллигентами, что Россия — мировая яма, разрастается, мол, она как ржавчина и способна поглотить весь мир? А? Признайтесь?
— Да, откровенно говоря, я такую точку зрения впервые слышу.
— И никто вам не твердил, что русский человек — ленив?
— Ну об этом-то на каждом шагу говорят! — Филиппов засмеялся и почувствовал внезапно к старику почти родственное расположение — словно был он дедом-мудрецом из соседней деревни.
— А не знаком ли вам жизненный анекдотец об ученом японце, который приехал на стажировку в наш русский институт, где поставили его в пару к нашему Ване Иванову, который все кофе попивал да перекуры устраивал, пока не завлек и бедного японца. Перестал тот работать, стал тоже кофей попивать да языком болтать. А тут и пора пришла результаты труда выдавать на кон. Ваня-то Иванов поднапрягся, субботу поавралил и кусок воскресенья прихватил. И не просто сдал работу, а в Америку идею свою продал да и уехал туда вскорости. А с японцем, привыкшим работать размеренно, упорно, день за днем, конфуз, разумеется, был. Слыхали?
— Да, похожие анекдоты я знаю. — Филиппов еще веселее и открытие расхохотался.
— Вот они — два конца одной дубины, которой русский человек сам себя колотит: русская депрессия и русское бахвальство. Человек и в том, и в другом становится глуп: в депрессии тогда его только подтолкни, он и петлю накинет… Революция — именно петлей была, ни чем иным. А причина русской депрессии, спросите вы меня, в чем же заключается? Хотите сказать — в лени? Э, нет, это тоже всего лишь следствие. Причина, голубчик мой, все та же — мучается душа, бьется о границы телесные, как бабочка о стекло, ищет выхода к высшему смыслу человеческого бытия. Западный обыватель помещает Бога где-то между банковскими счетами и распорядком дня, а русский человек без веры погибает, поскольку совершенно не способен жить здесь и сейчас.
— Да, да! — Подхватил Филиппов. — Как вы правы! Песня такая есть — «Всю-то я Вселенную проехал, нигде я милой не нашел, я в Россию возвратился. Сердцу слышится привет». Так вот, я полагаю, — Филиппов как-то незаметно для себя перенял стиль стариковской речи, — никуда-то он и не уезжал. Другими словами, сидел в кабаке, а в воображении своем уносился в иные страны. Именно то, что вы, уважаемый, простите не знаю вашего имени — отчества, имеете в виду, говоря, что русский человек не способен жить здесь и сейчас.
— Дмитрий Дмитриевич Ярославцев, — старик привстал и церемонно склонил голову, — ваш покорный слуга. А вас, простите, как звать — величать?
— Меня просто: отец мой Иваном звался, а я стало быть — Владимир Иванович. — Филиппов сделал паузу. И все-таки назвал и фамилию.