И у власти тоже деревня. Хрущев из села Калиновка Курской области съездил в Америку, побывал у фермера Гарста в Айове, увидел кукурузу. Деревенский человек Хрущев никогда нигде не учился, он решил, что так и надо — сажать у нас кукурузу, ему не пришло в голову посмотреть на географическую карту, где видно, что Нью-Йорк на широте Баку, Айова — еще южнее. Я потом видел эти крохотные ростки, выращенные в Архангельской области.
Что еще сделала деревня у власти? В деревне ведь как происходит? Всю неделю тяжелая работа, в субботу вечером выпили — и на гулянку; поют — не надо ни голоса, ни слуха, тем более филармоний и консерваторий. Все, что сейчас показывают по телевизору, — это и есть гулянка. И они считают, что обо всем могут рассуждать.
Какая у нас национальная мечта? Поскреби любого — хочет быть писателем. Ведь у нас все писатели — и Ельцин, и Горбачев, и Собчак, не говоря уже о Брежневе, о всех его томах. Поэтому, я думаю, настоящие писатели и примолкли.
И еще одна проблема — проблема отречения. В XX веке все время отрекаемся. Это век самозванцев. Мы все переименовываем. Инна— загляните в святцы, когда отмечается этот день: этот святой — мужчина, а посмотрите, сколько Инн ходит вокруг. Все самозванцы — и Ленин не Ленин, и Сталин — не Сталин, и Киров— Костриков, и Гайдар— Голиков. Самое страшное, что отречение развило национальный комплекс неполноценности. В чем он проявляется сейчас?
Во-первых, в переименованиях. Институт культуры обязательно должен быть Академией культуры, городской голова— мэром или губернатором. Это видно и в отказе от русской кухни, одной из самых лучших в мире. Нужно есть пироги с капустой, которые мы потребляли веками, и организм к ним привык, а не пиццу, это же вредно.
Во-вторых, мы стали завидовать людям, странам, которым никак нельзя завидовать. Как можно завидовать Америке? Возьмите любой американский детектив — с чего он начинается: я встал, съел то-то (гадость, конечно), надел то-то — носки, портки, пиджак, галстук и так далее. Кто у нас об этом будет писать — разве с одеждой происходит что-то экстраординарное. А они пишут, потому что помнят, какие они были голодранцы. И рестораны у них сплошь китайские, таиландские. У нас были свои прекрасные рестораны — куда подевались?
«ОДИН ДЕНЬ ИВАНА ДЕНИСОВИЧА» — РАБОТА АСИ БЕРЗЕР
Журналист Максим Чикин беседует в Париже с вдовой Андрея Синявского Марией Розановой.
— Как относилась к Солженицыну русская эмиграция?
— Русский человек обожает кумиров — наверное, это остатки нашего язычества. Так что вокруг Александра Исаевича была создана этакая «кумирня». Но я лично невзлюбила его очень давно, еще в 1966 году, когда шел процесс Синявского — Даниэля и писательская общественность написала письмо в защиту Синявского. Это письмо подписали Окуджава, Эренбург и Чуковский. Каверин, Ахмадулина и Тарковский. Богуславская, Рассадин и Домбровский. И многие другие— 61 человек. Обратились и к Солженицыну. Александр Исаевич подписать письмо отказался. Не он единственный. Немало очень достойных людей его не подписали. И нет никаких претензий к человеку, который сказал: «Я всецело с вами, но я боюсь».
Далее парижская эмигрантка рассказала, как она познакомилась с Наташей Светловой, теперь Натальей Дмитриевной: «Это была такая московская секс-бомба, матерщинница страшная».
— Вдруг в какой-то момент она оказывается беременной, рожает, а среди прочих моих друзей был доктор Любощиц, лучший детский врач страны... Я привела доктора к ее младенцу, и только тут узнала, что ребеночек солженицынский. И вдруг в комнату входит Александр Исаевич, это была первая наша встреча, стреляет глазом туда-сюда, мгновенно оценивает ситуацию, видит меня в кресле, почти подбегает и хватает за руку: «Что в лагере? Как там Андрей Донатович?» А я-то знаю о письме... И была это такая смесь лицемерия с фабрично-заводской самодеятельностью, что мне стало на редкость противно, и я ответила, мол, кому это интересно, давайте лучше посмотрим, как доктор ребеночка выстукивает. Солж полоснул меня таким взглядом, что я поняла — заработала себе врага на всю жизнь. Все это не помешало мне быть в некотором роде кормилицей двух его детей. У меня были налаженные связи во французском посольстве, откуда я получала молочные смеси для своего младенца, а потом и для Натальиных. Помимо всего прочего мы с ним — кумовья, поскольку Наталья Солженицына и Андрей Синявский крестили ребенка Алика Гинзбурга. Тем забавнее война, которую объявил Александр Исаевич Андрею Донатовичу, приехав в эмиграцию.
— Что это за война?— спросил корреспондент.
— Все началось с того, что Синявский под псевдонимом Абрам Терц позволил себе назвать Россию сукой. Это было в одной достаточно трагической статье «Литературный процесс в России» — о бегстве русских писателей и рукописей за рубеж, опубликованной в первом номере журнала «Континент». Там была такая фраза: «Россия, мать, Россия, сука, ты еще ответишь и за это, вскормленное тобою и выброшенное на помойку с позором дитя». И вот на двух пресс- конференциях по поводу выхода сборника «Из-под глыб»— в Цюрихе и в Москве— два основных автора, Александр Солженицын и Игорь Шафаревич, бьют по Синявскому, называя его русофобом.
Но так как эмиграция вообще была настроена по принципу Вермонтский ЦК (Солж) и Парижский обком (Максимов), то идеи ЦК мгновенно были подхвачены широкими массами эмигрантских трудящихся. Так началась война «патриотов» с «демократами» в эмигрантской прессе.
Под впечатлением первых статей Солженицына Синявский, который тогда сотрудничал с журналом «Континент», написал ему «Открытое письмо». В. Максимов, руководивший журналом, печатать его отказался, сказав, что журнал пока слаб — готовится только второй номер.
— То есть Максимов в какой-то степени зависел от Солженицына?
— В огромной степени. И максимовский «Континент», и газету «Русская мысль», и некоторых других я называла эмигрантскими побирушками, поскольку все они жили за чужой счет. Журнал «Континент», например, финансировала одна американская организация под названием ЦРУ. Максимов считал, что Александр Исаевич в этом ЦРУ пользовался большой популярностью, что к его мнению прислушивались.
— После возвращения Солженицына в Москву триумфа как такового не состоялось — его передачу сняли с эфира, статьи редко где появляются. Почему?
— Я недавно перечитала «Один день Ивана Денисовича» и еще раз поразилась. Сколь это блестящее произведение. А рядом с этой вещью живет нечто литературно беспомощное. И меня удивляло, как Солженицын сам не видит, что он пишет и как он пишет. В какую-то минуту я даже заподозрила, что две лучшие его вещи — «Один день» и «Матренин двор» — были хорошо отредактированы в «Новом мире», где его текстами занималась замечательный редактор Ася Берзер. Может, это ее работа, я не знаю. Но не могу поверить, что «Матренин двор» и «Красное колесо» писала одна рука.
Я думаю, что Александру Исаевичу нужен был редактор, а не стоящие перед ним на коленях в молитвенной позе окружавшие его дамы и господа. В нашем доме даже шутили — а не пора ли организовать Общество защиты Солженицына, не пора ли предъявить счет КГБ: «Братцы, что вы прислали нам не того. Отдайте нам настоящего!» Я не знаю, кто прочел все «Красное колесо», — покажите мне этих героев. Когда Синявский выпрашивал у меня последний том этого чертового колеса, я говорила: «Не дам, не хочу будить в тебе нехристианские чувства, не хочу, чтобы ты читал и злорадствовал по поводу того, что он так плохо пишет».
— Что же, король оказался голым или просто в России устали его ждать?
— Во-первых, не король, во-вторых, не такой уж голый. Не знаю, в какой момент зародились его мании. Но Солженицын — очень плохой актер, очень плохой математик, очень плохой христианин и очень дурной человек. Для меня одна из «лакмусовых бумажек» — отношение к обстрелу Белого дома. И то, что он промолвил по поводу расстрела парламента нечто весьма двусмысленное и невразумительное, очень показательно...
ДЕГТЯ БЫ НЕ ХВАТИЛО
Биография депутата Госдумы Василия Шандыбина — монолитна и безукоризненна. Тридцать пять лет на одном заводе. Слесарь-коммунист бескопромиссен:
— Смотришь объявления: «Требуются секретарши. Оклад 3—4 тысячи долларов». Для чего эта секретарша требуется, знаете? Вот и я тоже подозреваю. И идут же. А раньше ж, я думаю, была женская, девичья гордость. У нас, допустим, в деревне если кто-то что-то из девушек нарушал, то писали дегтем на воротах.