Благородное собрание, окружавшее Мэра, не ведало о проносящихся в соседстве от них невидимых вихрях.
Говорил журналист Марк Немец, розовея возмущенными глазками:
– Говорю это нашему благородному, веротерпимому Мэру не в виде упрека, а ради предупреждения! Можно закрывать глаза на коммунистические демонстрации в центре города… Можно терпеть фашистские организации на окраине Москвы… Можно, наконец, мириться с мышью на собственном столе, если ее накрыть салфеткой, но как можно допускать существование в нашем мегаполисе газеты «Завтра», этого я, извините, понять не могу!.. – Его розовые глаза загорались и гасли, как сигнал «аварийки». Было видно, что Гиммлер в нем борется с Валленбергом, Дахау с Ниццей, рыба «фиш» с газом «Циклон», свастика сражалась в нем с магендовидом, «Московский комсомолец» с Торой, а саксофон, совмещенный с кишечником, издавал утробные членораздельные звуки. – Желая лучше понять это издание, я прикинулся тараканом, проник в кабинет главного редактора и спрятался в складку дивана. Через минуту вошел генерал Макашов, сел на диван, едва меня не расплющив. Они подняли рюмки с водкой, и генерал повторил свою богохульную фразу: «Ни мэров, ни пэров, ни херов!» – на что главный редактор ответил: «Аминь!» Я вам – не советчик, любезный Мэр, но нельзя ли отключить у редакции свет, телефон и воду, как это было сделано в девяносто третьем с Домом Советов, чтобы они покинули помещение? Или повысить аренду в сто раз, чтобы они выбежали на улицу, где будем ждать их мы, носители европейской культуры…
Мэр благодушно взирал на застолье, позволяя каждому высказаться. Любил их за искренность, за бережное отношение к дружбе, чего никогда не испытывал со стороны Плинтуса, который кичился своим происхождением от Навуходоносора и щеголял знанием разговорного шумерского языка. Он поманил глазами служителя, указал глазами на тяжелый толстый стакан, смотрел, как льется струя золотистого виски.
– Со льдом, пожалуйста.
Слуга серебряными щипчиками кинул в стакан кубики прозрачного льда. Мэр поднялся, держа стакан, в котором солнце зажгло напиток с ледяными кристаллами.
– Вы все, одаренные талантами и добродетелями, певцы, художники и философы, лучшие из лучших, кого родили народы мира и послали ко мне в утешение, в помощь, для услады дней моих. – Мэр испытывал умиление, благость. Старался не вспоминать о тяготах политики, о бремени власти, о рисках борьбы. – Мы служим нашему стольному граду, а не временным дерзким властителям, которые берутся бог знает откуда, мнят себя наместниками Господа на земле. – Он почувствовал, что раздражение его возвращается, недавняя встреча с Модельером дает себя знать, однако старался не давать волю эмоциям. За огромным стеклянным окном, на уровне стола, пролетал последний клин журавлей. Было видно, как мощно и ладно взмахивают они крыльями, как стремятся все в одну сторону, к югу, и серый вожак, вытянув длинные ноги, скосил на него свой коричневый зоркий глазок. – Москва пережила Мамая, Тохтамыша, полячку Мнишек, Наполеона и Гитлера. Она переживет и новых узурпаторов, извергнет их из своих дворцов и святилищ. – Мэр чувствовал, как душит его обида, как накаляются в нем ревностью и нетерпением все внутренние органы, особенно печень, вместилище страстей; рад был бы умолкнуть, но печень, а не разум диктовали слова, и он не мог с собой совладать; видел, как вровень с башней медленно пролетел огромный серебряный «боинг». Возвращавшийся из зарубежной поездки министр иностранных дел прильнул к иллюминатору, узнал его и кивнул. – Пусть они верят в нашу наивность. Пусть видят в нас не более чем покорных и преданных слуг. Мы стерпим поношения, усыпим их волю. – Мэр стоял, держа тяжелый стакан, в котором дрожали ледяные кристаллы. Вокруг стакана, послушная его замыслам, медленно вращалась Москва, переливались слюдой бесчисленные окна, вспыхивали золотом купола, мерцали бесконечные искры солнца.
Он вдруг увидел, как к стеклянному окну подлетел бумажный змей, запущенный с земли чьей-то умелой рукой. Ветер играл змеиным хвостом, упругие перепонки скрепляли плотную бумагу, на которой было написано: «Лед и пламень». Он прочитал эту поднебесную, прилетевшую к нему надпись, и ему стало нехорошо. Показалось, что вместо Марка Немца смотрит на него беспощадный осьминог. А из-под салфетки выглядывает ожившая мышь. А у Моники Левински во рту бампер шестисотого «мерседеса»… Так и стоял с невыпитым стаканом, глядя на вещего змея.
Модельер знал о застолье Мэра; заказал вертолет, который перенес его в Останкино, посадил у пруда с осенней темно-синей водой и белым печальным лебедем; вошел в здание Телецентра с 17-го подъезда, где при входе, в просторном вестибюле, на широком одре лежала Валерия Ильинична. Всяк, кто входил, осматривал ее и ощупывал: иные опасливо трогали ее закрытые веки, другие касались высокой, слабо дышащей груди, кто-то осторожно нажимал пальцем мясистую щеку и глядел, как белая вмятина наполняется бледным румянцем. Некоторые не замечали ее, принимали за высокое сиденье; клали на нее сумки и портфели; садились, делая характерные движения телом, как если бы пробовали упругость не нового, сталинских времен, дивана. На животе Валерии Ильиничны лежала забытая газета «Коммерсантъ». Чуть ниже стояла пустая пивная баночка с дымящейся, непогашенной сигаретой. Лежащая воображала себя Нефертити в золотом саркофаге, и действительно, по ней неторопливо полз скарабей.
Модельер, войдя, тоже приблизился к Валерии Ильиничне и пощупал ее исподнюю юбку. На ощупь вещь была добротна, хотя и не первой свежести.
В лифте он поднялся в студию правительственного канала, где все было готово и его ждали.
Сумрачная по углам, студия в своей середине была озарена прожекторами и подвесными светильниками. Несколько камер, на треногах, передвижных штативах и просто на плечах операторов, было устремлено в центр, где возвышался стол, накрытый синим бархатом, напоминавший алтарь. На столе начищенной медью сияло круглое, с древнееврейскими надписями блюдо, то самое, с каким Юдифь вышла из шатра Олоферна. И теперь на блюде лежала голова, но не древнего персидского царя, а известного государственного телеобозревателя Сатанидзе. Сам он в этот час брал интервью у посла Соединенных Штатов в Москве. Голова же его находилась в студии для специальной, задуманной Модельером процедуры.
Дело в том, что голова Сатанидзе жила отдельной от тела жизнью, питаясь зрительными образами и иероглифами. Потребляла их магическую энергию, продуцируя мощные психические импульсы – либо ненависти, либо подобострастия. Например, вид Президента, Премьера, отдельных министров, особенно силовых, а также американского флага, убитого иракского солдата или арестованного палестинца вызывал в нем приливы могучего энтузиазма, который был способен довести до кипения сталь, что и побуждало металлургов использовать голову Сатанидзе в мартенах. С другой стороны, вид красного советского флага, пятиконечной звезды, серпа и молота, а также свастики, портретов Гитлера, Евы Браун и министра экономики Фрика вызывал в нем столь бурную ненависть, что она могла на большом расстоянии расплавить железные фермы моста, отчего конструкторы оружия пытались использовать голову Сатанидзе вместо боевых лазеров. Именно эти свойства задумал использовать Модельер, специально отправив тело обозревателя на престижную встречу в посольство, сам же на время завладел головой.
– Готовы? – в крохотный микрофон он спросил режиссера, приступая к действу. – Эфир!..
Заработали камеры, ярче засияли светильники. Голова на блюде раскрыла глаза, отворила мокрые пунцовые губы, обнажив острые заячьи резцы.
– Свастику!.. – приказал Модельер.
Девушка-ассистентка, длинноногая, в белой блузке и черном галстуке, облаченная в форму гитлерюгенда, поднесла к голове вырубленный из жести фашистский знак. Голова раздулась, щетина на ней задымилась, губы жутко ощерились, и на них появился пузырь.
Камеры жадно глотали импульсы ненависти, посылали в волноводы. Те гнали их вверх по башне, сбрасывали в пространство. Во многих домах замутились экраны, лопнули кинескопы, а в деревне Ядрена Пядь убило ворону, отдыхавшую на телеантенне.
– Серп и молот!.. – приказал Модельер.
Девушка с короткой прической, в красной косынке, напоминая комсомолку двадцатых годов, поднесла к голове вырубленную из жести эмблему крестьянина и молотобойца. Казалось, голова вскипела от ненависти. Из ушей повалил пар, как из перегретого чайника. В ноздрях засвистело. Изо рта выпал огромный желтый язык. Оскаленные зубы пытались ухватить вырезанную из жести символику. Слышалось лязганье резцов по металлу.
Камеры всасывали потоки ненависти, переводили в электромагнитные волны. Сгустки энергий пролетали сквозь башню, нагревая кабели, срывались с антенны бесшумными взрывами. В окрестностях Москвы вышли из строя ретрансляторы, дал сбой коммуникационный спутник, а во многих родильных домах, где не выключили вторую программу, случились выкидыши.