Твой весь Ф. Достоевский.
Теперь-то уж совсем не понимаю, что со мною будет.
97. А. Е. Врангелю*
24 августа (5 сентября) 1865. Висбаден
5 сентября (здешн<его> стиля) 65 года.
Висбаден.
Многоуважаемый и добрый друг Александр Егорович, получили ль Вы мое письмо, которое я Вам послал с месяц тому назад в Копенгаген? Я совершенно рассчитывал, что Вы в Копенгагене, посылая письмо, потому что написал Вам вскорости по выезде моем за границу. Если Вы выехали из Копенгагена раньше 10 июля (нашего стиля) в Россию, то наверно бы отыскали меня в Петербурге. А так как в Петербурге мы не видались, то я наверно рассчитывал, что Вы еще не выезжали в Россию (о намерении этом Вы мне писали прежде). Следственно (думаю теперь) — мы разъехались именно в то время, когда я выехал за границу. Но, может быть, Вам мое письмо переслали из Копенгагена в Россию, и в таком случае, может быть, Вы и отвечали мне по адрессу в Цюрих, как я Вам писал. Но, увы! я засел в Висбадене и в Цюрихе еще не был, а потому ничего не знаю.
Есть здесь священник, Янышев, который был в Копенгагене. Я случайно с ним здесь, в Висбадене, познакомился и узнал, что он Вас знает. Между прочим, он мне сказал, что Вы, намереваясь нынешним летом ехать в Россию, говорили, что к сентябрю воротитесь опять в Копенгаген. Это дало мне надежду написать Вам опять, и, может быть, этот раз мое письмо найдет Вас в Копенгагене.
На этот раз буду писать только о себе и именно об одном только деле. Не сообщайте Вы то, что я Вам напишу, никому, потому что чувствую, что это отчасти чернит меня. Но так как в таком случае фразы совершенно бесполезны и тяжелы, то и признаюсь Вам прямо, — хотя и совестно признаться, — что я, по глупости моей, недели две тому назад весь проигрался, то есть проиграл всё, что со мной было.
Я играл и прежде, с самого приезда моего в Висбаден, но играл счастливо и даже значительно (относительно говоря) выиграл, но по глупости моей свихнулся и всё проиграл в три дня и теперь сижу в самом скверном положении, какое только можно изобрести, и из Висбадена не могу выехать.
Я написал в Россию одному преданному мне человеку (Милюкову) и поручил ему постараться взять у кого-нибудь вперед из издателей для меня, в виде задатка будущих трудов. Он это мне обделает непременно, да и сам, может быть, поможет, но письма от него и денег я, по расчетам моим, не могу раньше ждать как через две недели (от сего числа), и это самое скорое. В ожидании же сижу совершенно без гроша и, что всего хуже, должен в отеле. А это уж хуже всего.
И потому, добрый друг мой, решаюсь обратиться к Вам. Спасите меня и выведите из беды: пришлите мне на самый короткий срок 100 талеров. Этим я здесь расплачусь и тотчас же уеду в Париж, где у меня дело и где я отыщу одного человека (который наверно там) и который тотчас же мне поможет.* Тогда немедленно Вам отдам.
Пишу Вам наугад, в предположении, что Вы в Копенгагене. Но в случае, если Вы еще в России и Вам перешлют это письмо и получите его не позже как через две недели, то есть не позже 19-го сентября здешнего стиля (по-нашему 7-го), то всё равно пришлите мне сюда эти 100 талеров, если можете, в Висбаден. Если же позже получите, то и не присылайте. Я потому так пишу, что невольно должен рассчитывать на худое. Милюков наверно мне всё устроит, но, во-первых, он одна моя надежда в России, а во-2-х) он может не быть в Петербурге, потому что при расставании нашем говорил мне, что думает это лето съездить прогуляться в Нижний. В таком случае я могу еще долго быть без денег и поездка моя в Париж, которая для меня слишком важна, может не состояться. А там я и деньги тоже могу достать. Кроме того, здесь я слишком задолжаю, а это чрезвычайно тяжело. И потому, если можете, ради Бога, пришлите.
Потому так обратился к Вам, что помню Вас прежнего и что в нашей жизни было много моментов, так нас соединивших, что мы, хотя бы и были разъединены жизнию, не можем оставаться более друг другу чужды. Вот почему и решился смело признаться Вам в этом глупом и малодушном моем поступке. Пусть это между нами. Насчет же денег думаю, что если у Вас есть в эту минуту, то Вы не оставите без помощи утопающего.
Если будет у меня какая возможность, заеду непременно в Копенгаген.
Обнимаю вас.
Ваш искренний Федор Достоевский.
Адресс мой:
Allemagne, Nassau, Wiesbaden, poste restante, à m-r Théodore Dostoiewsky.
98. M. H. Каткову*
10(22)—15(27) сентября 1865. Висбаден
Черновое
М<илостивый> г<осударь> М<ихаил> Н<икифорович>,
Могу ли я надеяться поместить в Вашем журнале «Р<усский> в<естник>» мою повесть?
Я пишу ее здесь, в Висбадене, уже 2 месяца и теперь оканчиваю.* В ней будет от пяти до шести печатных листов. Работы остается еще недели на две, даже, может быть, и более. Во всяком случае, могу сказать наверно, что через месяц и никак не позже она могла бы быть доставлена в редакцию «Р<усского> в<естни>ка».* Идея повести, сколько я могу предпола<гать>, не могла бы ни в чем противоречить Вашему журналу; даже напротив. Это — психологический отчет одного преступления.
Действие современное, в нынешнем году. Молодой человек, исключенный из студентов университета, мещанин по происхождению, и живущий в крайней бедности, по легкомыслию, по шатости в понятиях поддавшись некоторым странным «недоконченным» идеям, которые носятся в воздухе, решился разом выйти из скверного своего положения. Он решился убить одну старуху, титулярную советницу, дающую деньги на проценты. Старуха глупа, глуха, больна, жадна, берет жидовские проценты, зла и заедает чужой век, мучая у себя в работницах свою младшую сестру. «Она никуда не годна», «Для чего она живет?», «Полезна ли она хоть кому-нибудь?» и т. д. Эти вопросы сбивают с толку молодого человека. Он решает убить ее, обобрать; с тем чтоб сделать счастливою свою мать, живущую в уезде, избавить сестру, живущую в компаньонках у одних помещиков, от сластолюбивых притязаний главы этого помещичьего семейства, — притязаний, грозящих ей гибелью, докончить курс, ехать за границу и потом всю жизнь быть честным, твердым, неуклонным в исполнении «гуманного долга к человечеству», чем, уже конечно, «загладится преступление», если только может назваться преступлением этот поступок над старухой глухой, глупой, злой и больной, которая сама не знает, для чего живет на свете, и которая через месяц, может, сама собой померла бы.
Несмотря на то что подобные преступления ужасно трудно совершаются — то есть почти всегда до грубости выставляют наружу концы, улики и проч. и страшно много оставляют на долю случая, который всегда почти выдает винов<ных>, ему — совершенно случайным образом — удается совершить свое предприятие и скоро и удачно.
Почти месяц он проводит после того до окончательной катастрофы. Никаких на н<его> подозрений нет и не может быть. Тут-то и развертывается весь психологический процесс преступления. Неразрешимые вопросы восстают перед убийцею, неподозреваемые и неожиданные чувства мучают его сердце. Божия правда, земной закон берет свое, и он — кончает тем, что принужден сам на себя донести. Принужден, чтобы хотя погибнуть в каторге, но примкнуть опять к людям; чувство разомкнутости и разъединенности с человечеством, которое он ощутил тотчас же по совершении преступления, замучило его. Закон правды и человеческая природа взяли свое, убежд<ение?> внутреннее<?>, даже без сопр<отивления?>. Преступн<ик> сам решает принять муки, чтоб искупить свое дело. Впрочем, трудно мне разъяснить вполне мою мысль. Я хочу придать теперь худож<ественную> форму, в которой она сложил<ась>. О форме (не закончено)
В повести моей есть, кроме того, намек на ту мысль, что налагаемое юридическ<ое> наказание за преступление гораздо меньше устрашает преступника, чем думают законодатели, отчасти и потому, что он и сам его нравственно требует.
Это видел я даже на самых неразвитых людях, на самой грубой случайности. Выразить мне это хотелось именно на развитом, на нового поколения человеке, чтоб была ярче и осязательнее видна мысль. Несколько случаев, бывших в самое последнее время, убедили, что сюжет мой вовсе не эксцентричен. Именно, что убийца развитой и даже хорош<их> накл<онностей> м<олодой> человек. Мне рассказывали прошлого года в Москве (верно) об одном студенте, выключенном из университета после московск<ой> студент<ской> истории, — что он решился разбить почту и убить почтальона. Есть еще много следов в наших газетах о необыкновенной шатости понятий, подвигающих на ужасные дела. (Тот семинарист, который убил девушку по уговору с ней в сарае и которого взяли через час за завтрак<ом>, и проч.) Одним словом, я убежден, что сюжет мой отчасти оправдывает современность.