Теперь — ответ на Ваши слова. Вы пишете, что мне лучше служить в коронной службе;* вряд ли? Мне выгоднее там, где денег больше можно достать. Я в литературе имею уже такое имя, что верный кусок хлеба (кабы не долги) всегда бы у меня был, да еще сладкий, богатый кусок, как и было вплоть до последнего года. Кстати, расскажу Вам о теперешних моих литературных занятиях, и из этого Вы узнаете, в чем тут дело. Из-за границы, будучи придавлен обстоятельствами, я послал Каткову предложение за самую низкую для меня плату 125 р. с листа ихнего, то есть 150 р. с листа «Современника». Они согласились. Потом я узнал, что согласились с радостию, потому что у них из беллетристики на этот год ничего не было: Тургенев не пишет ничего,* а с Львом Толстым они поссорились.* Я явился на выручку (всё это я знаю из верных рук). Но они страшно со мной осторожничали и политиковали. Дело в том, что они страшные скряги. Роман им казался велик. Платить за 25 листов (а может быть, и за 30) по 125 р. их пугало. Одним словом, вся их политика в том (уж ко мне засылали), чтоб сбавить плату с листа, а у меня в том, чтоб набавить. И теперь у нас идет глухая борьба. Им, очевидно, хочется, чтоб я приехал в Москву. Я же выжидаю, и вот в чем моя цель: если Бог поможет, то роман этот может быть великолепнейшею вещью. Мне хочется, чтоб не менее 3-х частей (то есть половина всего) была напечатана, эффект в публике будет произведен, и тогда я поеду в Москву и посмотрю, как они тогда мне сбавят? Напротив, может быть, прибавят. Это будет к Святой.* И, кроме того, стараюсь не забирать там денег вперед; жмусь и живу нищенски. Мое от меня не уйдет, а если забирать вперед, то я уже нравственно не свободен, когда буду впоследствии окончательно говорить с ними об уплате. Недели две тому назад вышла первая часть моего романа в первой январской книге «Русского вестника». Называется «Преступление и наказание». Я уже слышал много восторженных отзывов.* Там есть смелые и новые вещи. Как жаль мне, что я Вам не могу послать! Неужели у Вас никто не получает «Русского вестника»?
Теперь слушайте: предположите, что мне удастся хорошо окончить, так, как бы я желал: ведь я мечтаю знаете об чем: продать его нынешнего же года книгопродавцу вторым изданием,* и я возьму еще тысячи две или три даже. Ведь этого не даст коронная служба? А продам-то я вторым изданием наверно, потому что ни одно мое сочинение не обходилось без этого. Но вот в чем беда: я могу испортить роман, и я это предчувствую. Если посадят в тюрьму за долги, то наверно испорчу и даже не докончу; тогда всё лопнет.
Но я слишком много разболтался о себе. Не сочтите за эгоизм: это бывает со всеми, которые слишком долго сидят в своем углу и молчат. Вы пишете, что Вы и всё Ваше семейство перехворали. Это тяжело: хоть здоровьем-то заграничная жизнь должна бы Вас была вознаградить! Что было бы с Вами и с Вашим семейством эту зиму в Петербурге! Это ужас, что у нас было, а летом еще, пожалуй, холера пожалует.* Передайте Вашей жене мои искренние чувства уважения и желание всевозможного ей счастья, а главное, пусть начнется с здоровья! Добрый друг мой, Вы по крайней мере счастливы в семействе, а мне отказала судьба в этом великом и единственном человеческом счастье. Да, для семейства Вы многим обязаны. Вы мне пишете о предложении Вашего отца и что Вы отказались. Я не имею права ничего Вам тут советовать, собственно потому что в полноте дела не знаю. Но вот в чем примите совет друга: не решайтесь поспешно, не говорите последнего слова и оставьте окончательное решение до лета, когда сами приедете. Эти решения делаются на всю жизнь; тут переворот всей жизни. Даже если б Вы и порешили летом продолжать службу, то все-таки не говорите окончательного слова и оставьте разрешить впоследствии обстоятельствам.
Летом, я думаю, наверно буду в Петербурге; стало быть, мы увидимся. Тогда поговорим о многом. Кстати, я очень рад, что Вас так интересует наша внутренняя, русская умственная и гражданская жизнь. Мне, как другу, очень приятно, что Вы такой, хотя не во всем с Вами согласен. На многое смотрите Вы несколько исключительно. Не черпаете ли Вы известия из иностранных газет? Там систематически искажают всё, что касается России. Но это обширный вопрос. По-моему, живя за границей, действительно подпадаешь под влияние иностранной прессе. Я это даже на себе испытал. Но, однако ж, во многом, и очень даже, я предчувствую, что с Вами согласен.
«Весть» издается двумя издателями-редакторами: Скарятиным и Юматовым. Прощайте, добрый друг мой, до свиданья. Надеюсь в будущем письме обменяться с Вами более счастливыми известиями. Дал бы Бог! А теперь
Ваш весь Ф. Достоевский.
Поцелуйте милых деток Ваших.
Все Ваши оставшиеся у меня вещи в целости и лежат в комоде. Друг мой, я Вам должен. Подождите несколько; отдам. Теперь же скряжничаю, а если б Вы знали, сколько уж должен был истратить здесь денег!
Не знаю еще, что буду делать, когда кончу роман. Главное, тогда подновится мое литературное имя и можно будет к осени что-нибудь предпринять. У меня есть план, но надо быть благоразумным.
Вот Вам еще факт: страшно усиливается подписка на все журналы и книжная торговля. Это последние сведения от книгопродавцев, да и сам имею факты.
101. M. H. Каткову
25 апреля 1866. Петербург
Петербург, 25 апреля/66.
Милостивый государь Михаил Никифорович,
Сердечно благодарю Вас за помощь, которую Вы мне оказали присылкою 1000 руб., и искренно извиняюсь, что благодарю Вас слишком поздно. Я послал в редакцию «Р<усского> вестника» три главы неделю назад.* Постараюсь не замедлить и с дальнейшим. Здесь мне очень трудно работать, — нездоровье и домашние обстоятельства. Я, однако ж, поспею. А отъезд мой за границу затянулся, по теперешним обстоятельствам, так как я всё еще, с самого возвращения из ссылки, состою под надзором;* да и война теперь в Европе.* Так что совершенно не знаю, где останусь на лето.*
Вы не поверите, с каким восторгом читаю я теперь «Московские ведомости». Все увидели и узнали теперь, что они всегда были независимым органом, безо всяких внушений и субсидий, а это слишком важно, что все узнали это наконец. Это пьедестал. Простите мне мое откровенное слово: но ведь публика (по крайней мере, масса) до сих пор была уверена в противном. Это хорошо, что всё все узнали. И какую низкую роль взяли на себя все эти наши субсидьеры!* Что они защищают? (Субсидьеры — словцо, которое я хочу пустить в ход; оно по преимуществу означает постоянство промысла. Гравер, танцор — означают постоянство промысла, ремесла. Субсидьер — постоянство в получении субсидий, откуда бы ни было и как бы то ни было.)
Откровенно говорю, что я был и, кажется, навсегда останусь по убеждениям настоящим славянофилом, кроме крошечных разногласий, а след<овательно>, никогда не могу согласиться вполне с «Московскими ведомостями» в иных пунктах. Совершенно и вполне понимаю, многоуважаемый Михаил Никифорович, что я не очень Вас устрашу этим. Но вот для чего я это написал: мне хотелось непременно высказать Вам самую сердечную признательность, самое горячее уважение за правду и за прекрасную деятельность Вашу особенно в эту минуту. А чтоб высказать это, не знаю почему, мне показалось необходимо высказать Вам предварительно мои настоящие убеждения. Может быть, это слишком наивно, но почему же не быть хоть раз и наивным?
Корреспонденции «Московских ведомостей» из Петербурга — все верны.* Но здесь очень многие верят, что дело так и кончится одними нигилистами, а корень зла скажется разве только через несколько лет, сам собою, путем историческим. Мне случалось слышать мнение, что «Московские ведомости» слишком мало придают значения нигилизму; что, конечно, центр и начало зла не тут, а вне; но что нигилисты и сами по себе на всё способны. Учение «встряхнуть всё par les quatre coins de la nappe,[73] чтоб, по крайней мере, была tabula rasa[74] для действия», — корней не требует. Все нигилисты суть социалисты. Социализм (а особенно в русской переделке) — именно требует отрезания всех связей. Ведь они совершенно уверены, что на tabula rasa они тотчас выстроят рай.* Фурье ведь был же уверен, что стоит построить одну фаланстеру, и весь мир тотчас же покроется фаланстерами: это его слова. А наш Чернышевский говаривал, что стоит ему четверть часа с народом поговорить, и он тотчас же убедит его обратиться в социализм.* У наших же, у русских бедненьких, беззащитных мальчиков и девочек, есть еще свой вечно пребывающий основной пункт, на котором еше долго будет зиждиться социализм, а именно: энтузиазм к добру и чистота их сердец. Мошенников и пакостников между ними бездна. Но все эти гимназистики, студентики, которых я так много видал, так чисто, так беззаветно обратились в нигилизм во имя чести, правды и истинной пользы! Ведь они беззащитны против этих нелепостей и принимают их как совершенство. Здравая наука, разумеется, всё искоренит. Но когда еще она будет? Сколько жертв поглотит социализм до того времени? И наконец: здравая наука, хоть и укоренится, не так скоро истребит плевела, потому что здравая наука — всё еще только наука, а не непосредственный вид гражданской и общественной деятельности. А ведь бедняжки убеждены, что нигилизм — дает им самое полное проявление их гражданской и общественной деятельности и свободы.