«сведущие» люди, при чем вдруг оказывается, что эти «сведущие» люди ни бельмеса в деле не разумеют, но писали по этому «вопросу» для препровождения времени, просто потому, что им «нравилось» писать… Подобные ошибки и недоразумения особенно гибельно дают себя чувствовать в критические моменты, переживаемые обществом. Пирожник начинает шить никуда не годные сапоги, сапожник печет хлеб, которого нельзя в рот взять, или — что еще хуже — принимается писать экономические статьи «о современном состоянии нашего отечества» и на каждой странице городит лишь вздор и чепуху.
Так, например, некоторые утверждают, что крестьяне питают сильное, непреодолимое влечение к церковно-славянской грамоте и будто бы настойчиво просят учить их ребятишек по «старой азбуке» (т.-е. не по звуковому методу) и обязательно по Псалтири. Откуда взялся такой взгляд, — я решать не берусь, ибо весьма трудно, да и мало интересно разбираться в массе показаний часто противоречащих друг другу докладчиков по этому вопросу.
Я вырос в деревне, по выходе из университета жил в деревне и затем в течение последних 25 лет не порывал связей с деревней, так что безошибочно можно положить, что половину моей жизни я провел в деревне, среди народа. Я знаком с крестьянством, со школами и школьными учителями в местностях, весьма различных по своим этнографическим, экономическим и др. условиям, как, напр., в губерниях: Петербургской и Воронежской, Новгородской и Тамбовской, Тверской и Уфимской, Вологодской и др., - и, решительно, нигде ни разу я не слыхал, чтобы крестьяне выражали свое пристрастие к церковно-славянской грамоте. Нигде я не слыхал ни от учителей, ни от самих крестьян о желании последних, чтоб их детей учили «по-старому».
Можно ли считать случайностью то обстоятельство, что я в столь различных по положению местностях нигде не встретил подтверждения указанного взгляда? Напротив, можно думать, что такое мнение о любви крестьян к церковно-славянскому языку сложилось именно на немногих, действительно, исключительных, случайных данных.
IV.
В принципе, никаких наказаний в школе я не допускал. Но вышли три случая, которые не могут быть названы иначе, как наказанием.
Была одна девочка в числе моих учениц, довольно тупая в деле ученья, но на шалости — большая мастерица. Однажды во время занятий я заметил, что ближайшие соседи этой девицы чем-то взволнованы, перешептываются, хихикают, заглядывают под стол, а та делает им какие-то знаки. Я несколько времени присматривался, ничего не говоря шалунам, но присматривался напрасно: никак не мог догадаться, в чем тут было дело. Наконец я быстро подошел к девочке и взял ее за руку. В руках у нее оказался сделанный из платка «зайчик»… Хотя зайчик сам по себе предмет совершенно невинный, но, несмотря на всю свою невинность, все-таки он отвлекал от дела наше внимание, отнимал у меня моих учеников. На будущее время надо было предупредить повторение подобных явлений, не идущих к делу.
— Встань! — сказал я этой шаловливой девице. — Подними руку, повыше… вот так! Покажи всем своего зайчика! Пускай знают, какая ты рукодельница…
Девочка стояла, выпрямившись во весь рост. Зайчик заметно дрожал в ее высоко поднятой руке, и на ее, обыкновенно тупом, невыразительном лице теперь проступал легкий румянец. Девочка, по-видимому, смутилась под сотней устремленных на нее глаз. Она стояла с опущенными глазами, понурив голову, и ей, очевидно, хотелось бы совсем сократиться на это время. Пытка длилась не дольше полминуты. Мне стало жаль эту шалунью… Не всегда легко быть строгим… После того зайчиков в классе уже не появлялось. Другой неприятный случай.
Мальчик уже довольно взрослый, лет 14, сын местного кулака, рассчитывая на безнаказанность ввиду своего привилегированного общественного положения, стал позволять себе в классе разные шалости и выходки, обращавшие на себя внимание школьников. Я уже несколько раз внушительно посматривал на него и, в виде предостережения, говорил ему:
— Сиди же смирно, не мешай нам! Успокоится малый на время, а назавтра, как ни в чем не бывало, снова принимается за свои проделки.
Однажды, когда встретились кое-какие трудности и мне было нужно сосредоточить все внимание моих учеников на том, о чем шла речь, этот парень нахальнее обыкновенного принялся за свои штуки. Что оставалось делать? Один мешал пятидесяти… Будь на его месте обыкновенный деревенский мальчишка-проказник, забывающий о месте и времени, сын заурядного крестьянина-бедняка, я, вероятно, и на этот раз постарался бы словами убежденья усмирить его. Но тут во всех движениях и позах, в каждом взгляде и в усмешке сказывалось нахальство, ясно говорившее всем: «Я и в школе так же, как на улице, делаю все, что хочу… не так, как вы!»
Взял я этого «привилегированного» баловня и вытащил из школы на крыльцо.
— Ты один всем мешаешь! — резко сказал я ему. — Сам не хочешь учиться, так не учись, а другим не мешай! Убирайся!
И захлопнул за ним дверь. Парень, по-видимому, был ошеломлен…
Подобный поступок с моей стороны, может статься, был вовсе не педагогичен. Не спорю: учитель более опытный, постарше меня, может быть, действовал бы в таком случае иначе… Но что ж делать! Я уже сказал, что был не подготовлен к учительству и нес на служение делу лишь искреннее желание быть добросовестным и исполнить дело, как могу и как сумею лучше.
Через день, сколько помнится, парень опять появился на нашем горизонте. Он, очевидно, не смел войти в школу, но, мрачный и молчаливый, толкался в сенях. Я нашел его перед дверьми школы.
— Ты зачем здесь? — спросил я его.
— Отец послал… — промолвил он, не глядя на меня.
Отец, вероятно, велел ему пойти просить у меня прощенья, но мальчуган стоял, молча, как истукан. По-видимому, ему было трудно попросить извиненья, т. — е. выговорить обычную, заученную фразу. Последнее обстоятельство меня несколько расположило к нему.
— Ну, ладно! Помиримся на первый раз… Но если ты не перестанешь мешать нам, я совсем прогоню тебя из школы!
Последние слова я