Ротмистр Лермонт не мирволил рейтарам, но никого не подвел под казнь, избегал мордасов и батогов, не унижался до рукоприкладства и зуботычин, не штрафовал палкою, зато щедро отмечал за исправную службу: приказывал «дать выгод» — обойти очередями караулов, вносил в росписи награждения чинами, дворянством, вотчинами, деревнями и крепостными. Сам он тоже удостоился царской милости — стал дворянином, помещиком по пожалованию.
Не раз попадало ему от командира полка за пьянство, драку, а то и кражу, совершенную рейтарами его шквадрона, и однажды он не стерпел, выпалил полковнику:
— Мои солдаты почти все время проводят при дворе, а что они видят там, кроме повального пьянства, бешеной борьбы за власть, за чины и награды, кроме свального греха и лихоимства?
Полковник был настолько ошеломлен таким ответом, что долго не мог ответить на эту неслыханную дерзость.
— Клянусь тремя кельнскими волхвами! — наконец выговорил он. — Это твои книжки… уф… уф… Не доведут они тебя до добра! Уйми свой шкотский гонор! В этот раз ты ничего мне не говорил, а я ничего не слышал… уф… уф… Но берегись, Лермонт! За порядок в эскадроне отвечаешь ты. Иди!..
В 1622-м и 1623 годах поручик Лермонт оборонял Московию от крымской татарвы, воевал под началом воеводы князя Петра Ромодановского.[92]
Однажды в Кремле его вызвал к себе Святейший Филарет, патриарх Московский и всея Руси. Святейший принял его в пристройке к храму Рождества Христова. Он сидел, величественный и грозный, в роскошных ризах, с большим наперсным золотым крестом, осыпанным жемчугом и алмазами. На столе перед ним лежала разостланная пергаментная карта засечных линий Московского государства.
Лермонт уже давно и хорошо знал владыку. Святейший с 1618 года явно благоволил к ротмистру. Патриарх окружал себя наушниками — не переводились они на Руси со времен Ивана Грозного, но шкотам он не делал никаких оскорбительных предложений — ведь они джентльмены.
С 1618 года, несмотря на вечный Деулинский мир, Филарет призывал громы небесные на еретиков Речи Посполитой.
Наводя порядок в государстве, Филарет не щадил и родного брата. Так, однажды сын Филарета, Михаил Федорович, получил от жителей Ельца жалобу на боярина Ивана Никитича Романова, своего дядю, младшего брата отца: «Каковое уже было нам разорение от бояр, от Литвы и от Ваших государственных недругов, теперь же от Ивана Никитича плен наш, коему и конца нет, пуще нам крымской и ногайской войны». По наущению Святейшего родителя своего Царь повелел произвести следствие на месте. Дяде изрядно нагорело — он постарался смягчить свой нрав и обращение с жителями Ельца.
— Враги наши готовят нам новую войну, — сказал Святейший Лермонту. — Жигимонт и Владислав спят и во сне видят эту войну. По царскому велению преданные нам ратные люди должны осмотреть все крепости и сечи наших сторожевых линий…
— Слушаюсь, владыко!
Патриарх говорил с Лермонтом на вполне сносном аглицком языке. Вручая ротмистру государеву грамоту, он процитировал по-аглицки Библию:
— «Письма, написанного от имени Царя и скрепленного перстнем царским, нельзя изменить…» На следующее утро ротмистр Лермонт поскакал с полуэскадроном о двуконь в Серпухов, а оттуда вдоль западной сторожевой линии в Калугу, Перемышль, Белёв, Волхов и далее — в Брянск и Трубчевск, старинную вотчину князей Трубецких и, наконец, Елец, всюду проверяя крепость стен и башен и готовность их защитников отразить удар ляхов и литовцев. Народ этих окраинных земель жил «бортным урожаем», рыбной и звериной ловлей, бобровыми гонами. С конца прошлого века все крестьяне были закрепощены, тут и там еще баловали, гнездясь в бескрайних лесах, «воровские казаки». Царево войско выдворяло их по указу Михаила Федоровича, подсказанному патриархом, на окраину, наделяя их землей за обещание «добывать себе зипуны» за границей Московии и охранять ее от ляхов.
В Ельце[93] особенно хорошо была поставлена оборона. Под началом воеводы находились 1486 ельчан, способных носить оружие, а вот оружия, шлемов и панцирей не хватало.
Филарет остался премного доволен «доношением», или «рапортом», ротмистра Лермонта, особенно его советами по укреплению западной линии. Лермонт настаивал на усилении гарнизонных команд и особенно на возвращении Смоленска в семью городов русских. И еще, словно лазутчик, привез он из западного Пограничья известие особой важности: о тайных сношениях князя Алексея Никитича Трубецкого с неприятелем!
Об этом ему донесли в городе Трубчевске (откуда пошли князья Трубецкие). Не то худо, что Трубецкие были потомками литовских князей и Дмитрий Ольгердович только и перекинулся на сторону Москвы потому, что поссорился с братом. Все это, слава Богу, было давно. Оба Ольгердовича даже были героями Куликовской битвы. Плохо то, что, как помнит Его Святейшество, брат Алексея Никитича Юрий, разбитый в 1606 году Болотниковым, перешел на сторону Тушинского вора, польской короны и в 1617 году шел с польским королевичем, сыном Жигимонта-Сигизмунда Владиславом на Москву, привел Калугу к присяге ляхам! Дела эти известные, и брат его Алексей Никитич, третий князь Трубецкой, обласкан Царем Михаилом. Но начальник Трубчевской дружины поведал за чаркой браги ему, Лермонту, что братья Юрий и Алексей-крамольник держат связь через прежний свой удельный город Трубчевск, что на красавице Десне, и строят планы его возвращения в свою собственность, используя вражду между Московией и Польшей. Вот и письмо перехваченное… Все это выслушал Филарет, ударил кулаком по столу и… ничего не мог поделать с великим боярином князем Трубецким…
И еще знал к тому времени Лермонт после стольких лет в Московии, что и сами Романовы не чужды были вельми подозрительных сделок, сговоров с неприятелем, что велось у них еще со времени воеводы Ивана III Якова Захарьевича Кошкина, прародителя своего на рубеже XV и XVI веков. Недаром захваченный Кошкиным Мценск переходил то к Царям, то к самозванцам. Да и не были ли сами Романовы скорее самозванцами, чем помазанниками Божиими!..
С такими мыслями встретил поручик Лермонт десятилетие своей жизни в Московии. Великий Боже! В это трудно поверить. Уж десять лет, как был он взят в полон воеводой Шеиным и записан в рейтарскую службу.
И Шарон уже двадцать шесть лет!.. От матери никаких известий… И полная его безысходность из этой проклятой и… родной Московии…
А у него — жена и двое сыновей.
Однажды, проезжая в ворота Спасской башни со своим шквадроном, увидел Лермонт Криса Галловея в кругу итальянских и русских зодчих. Они о чем-то говорили на жуткой смеси языков, яркие итальянцы шумно и бешено жестикулировали, русские скромники ухмылялись в бороды и переглядывались, сам Галловей размахивал каким-то чертежом, как знаменем. Они творили! А он — он снова выступает в поход, чтобы разрушать…
Крис увидел его, махнул рукой, крикнул:
— Хелло, Джорди!
Друзья сначала прогуливались вдоль длинного здания приказов, тянувшегося от Спасских ворот до Архангельского собора, где помещались Стрелецкий, Пушкарский, Иноземский, Посольский, Счетный приказы, а затем Крис Галловей незаметно подвел земляка к «Катку».
В «Катке» на стенах висели фряжские и немецкие лубочные картинки. Одна русская картинка висела над столом Галловея:
КОГДА ТЫ ПЬЕШЬ, ТО НАДО ЗАКУСИТЬ,
А ТЫ НЕ ДУМАЕШЬ И ПОПРОСИТЬ.
Я И САМ ПЕРЕД ОБЕДОМ ХОРОШУЮ РЮМКУ ХВАТИЛ,
ВЗЯЛ И ПРЕСНОЙ ИКРОЙ ЗАКУСИЛ.
В икорке Галловей понимал толк. Заказывал обыкновенно самую наилучшую — троичную — белужью, севрюжью, осетровую, меченную в Москве-реке, зернистую и паюсную, малосольную и крутого засола, отжатую, что резалась, как сыр. Знал он на Москве всех главных икрянщиков, мастеров весеннего икряного лова и летнего, или жаркого, и икорных лавочников, у которых порой покупал свое любимейшее блюдо в деревянных кутырях.
Крис Галловей, друг его заветный и наставник, говорил иногда неожиданные и удивительные вещи. Особенно надувшись пивом. Так, когда у ротмистра народился второй сын, нареченный Петром, этот закоренелый холостяк, коему было уже сорок с хвостиком, вздохнул, потянулся и изрек:
— Пока рождение человека так же неотвратимо, как смерть, человечеству не о чем беспокоиться — оно и впрямь бессмертно!
И он лихо и категорически забросил за плечо зелено-белый эдинбургский шарф (сносу не было этому шкотскому шарфу!), как тогу Сократ, поразивший Платона и других своих учеников сногсшибательным откровением.
И тут же с великолепной небрежностью простер руку за кружкой пива, точно тот же Сократ за чашей с убийственным бальзамом, изготовленным по державному повелению из болиголова, цикуты и прочее, и прочее.
В другой раз он сказал:
— Вижу, все тоскуешь ты по своей шотландской Изольде. Брось, мой друг! Это была у тебя наполовину выдуманная любовь, а теперь слилась она с любовью к родине. Не терзай себя понапрасну: вон Вильям Шекспир, и тот, уехав из Стратфорда-да-Эвоне, изменил своей Анне Хатавей, подруге юности, а кто из нас чувствовал глубже и тоньше старины Вильяма!