чтобы я бросил папиросу…
Пароход шел вдоль берега, но берег слился с темнотой. Море было тихо, явственно слышался скрип переборок. На палубе не было ни одного огня. Капитан и помощник его не отрывались от биноклей, матросы напряженно всматривались в темноту.
— Ничего не понимаю, — сказал Андрес. — Мы идем на юг.
— Да, — ответил, не оборачиваясь, помощник капитана. — А скоро пойдем на юго-восток.
— Но Барселона на севере!
— А до Барселоны — фашисты. Их суда везде. Ну, дойдем до Валенсии, а дальше? Мимо их зоны? Мы сперва выйдем на большую дорогу Оран — Марсель. По ней ходят все нации.
С капитанского мостика раздался свисток. Матросы притащили из трюма какое-то сооружение. Оно оказалось фальшивой трубой. Ее установили, и пароход стал трехтрубным.
— Камуфляж, — сказал помощник капитана. — Чтобы нас не узнали ни с моря, ни с неба. Если фашистам сообщат, что «Счастье Картахены» вышло в море, они не опознают нас.
Матросы принесли большую доску и укрепили ее за бортом.
— Теперь нас зовут «Счастье Гетеборга», — рассмеялся помощник капитана. — Мы — шведы и везем бананы.
Матросы спустили испанский флаг и подняли шведский.
* * *
Под утро пассажиры вышли на палубу — духота в трюме не позволяла спать. Все пытливо оглядывали горизонт. Море было пустынно. Солнце проложило по воде длинную блестящую, словно накатанную дорогу. Она искрилась, переливалась, сняла. А по обе стороны сияющей полосы вода казалась взрытой и порой темнела почти до черноты.
Соледад Груэса рассказывала, почему она едет в Барселону:
— Муж вместе с правительством уехал туда. Пока было сообщение, он изредка приезжал. А главное, мы были в одной стране. Теперь между нами фашисты. Я не хочу рожать без него. Это так страшно! Мне только девятнадцать лет. Когда он ухаживал за мной, он обещал, что никогда меня не оставит. Началась война, и оказалось, что он принадлежит совсем не мне. Я всю жизнь жила с кем-нибудь: с матерью, потом с ним. Разве женщина может жить одна? Мне ни за что не хотели давать пропуск. Говорили, что ездят только по делу. Как будто рожать — не дело. И быть с мужем — не дело. По-моему, это важнее, чем воевать. И еще говорили, что это опасно в моем положении. Но я храбрая. Я не боюсь опасности, я боюсь остаться одна.
Майор Андрес слушал ее с сочувствием: она напоминала ему жену, которую он оставил в Картахене. Он сказал ей это.
— И вы мне немножко напоминаете мужа. Он тоже — ненастоящий военный, форма на нем сидит мешком. Только он без очков. Не старше вас. Он врач.
— Я кончал университет, когда началась война, — сказал Андрес. — Моя специальность — океанография. Но за два года я вспомнил о ней в первый раз. И то потому, что увидал море. После двухлетней разлуки оно меня поразило.
— Чем?
— Трудно выразить… Равнодушием, наверно. В мирное время его жизнь казалась мне такой увлекательной… Но мы столько пережили, а оно — такое же… Что мне сейчас до его глубин, до его флоры и фауны, когда оказалось, что я не знал людей, которые жили рядом со мной. И которые разнятся между собой больше, чем кит и морской конек. Уж если я сам себя не знал…
— Ну, это вы придумали!
— Не знал. Разве я думал, что пойду воевать, да еще стану командиром целой бригады? 18 июля[1] я собирался сесть за книгу, как накануне. А вместо этого я оказался на площади, штурмовал казармы, видел убитых и раненых, полез на крышу, чтобы вывесить на ней флаг, застрелил на чердаке фашиста… Потом меня выбрали командиром, потом утвердили им… По ночам я в отчаянии зубрил тактику, ничего в ней не понимая… Потом Мадрид, Эстремадура, Андалусия, Эбро… Одна победа, раза три хорошая оборона, а то все — отступление и отступление… Акулы для меня понятнее фашистов, но акул я изучал по книгам, а фашисты жили рядом… А сам я — офицер и отдам теперь все океаны за то, чтобы у моей бригады были пулеметы.
— А я говорю вам всякие глупости…
Андрес рассмеялся:
— Нет, это я говорю глупости красивой женщине.
Соледад с удовольствием повела глазами, но вздохнула:
— Беременные не бывают красивыми.
Старый сухой маленький полковник с пышными седыми усами, который в последнюю минуту все-таки попал на пароход, оказался инспектором кавалерии. Он с удивительной ловкостью свертывал тонкими руками аккуратные сигаретки, склеивал их языком и тщательно вытирал усы. Он сказал начальнику института земельной реформы Контрерасу:
— Если бы не лошади, я бы вышел в отставку я подождал, чем это кончится. Воевать я не умею, никогда не воевал, давно забыл, чему нас учили. Да и учили-то нас, слава богу, только хорошо ездить верхом. В тысяча восемьсот девяносто восьмом я взял первый приз на офицерских скачках в Париже. Боже, какое было время! Разве кто-нибудь думал о такой войне? Всю жизнь я провел с лошадьми. Без лошади человек не знал бы, что такое благородство и красота. Если я еду на этом дурацком пароходе, то только ради лошадей. Я еду жаловаться министру. Андалусская порода гибнет. Нам дают мало фуража и плохой фураж. И кроме того, они требуют лошадей для фронта! Но наши рысаки не годятся для войны! Это производители.
— В общем, — не выдавая голосом иронии, сказал Контрерас, — вы считаете, полковник, что эта война — большое несчастье.
Полковник покосился на собеседника.
— Это не мое дело. На то есть правительство. Для лошадей она, конечно, несчастье.
Контрерас поднялся на капитанский мостик.
— «Большая дорога», — пробурчал он, как будто себе под нос. — Это пустыня, а не большая дорога.
— Мы идем немного в стороне, — откликнулся капитан, пожилой толстяк. — И