— Все сказала? — сварливо отозвалась Катерина. — Вот теперь сиди и помалкивай! А то больно много воли себе забрала, верно Дарунька говорила.
Леська не стала спорить. Бесполезно было поминать, что и Катерина явилась без приглашения и осталась лишь потому, что у кроткой Насти попросту не хватало духу ее выставить. При этом Леська и сама помнила, что и вправду не след ей слишком широко расправлять крылышки, а потому склонилась ниже над Владкиным лукошком и принялась еще с большим усердием раздергивать перья по волоконцу.
— Дай помогу, — предложила молчавшая до сих пор Зося.
Та молча передала ей лукошко.
Худые Зосины пальцы замелькали быстро и умело: она в свое время успела приноровиться к этой работе. В недолгом времени лукошко у нее взяла Василинка, потом Агатка, за нею Марта, а там и еще кто-то… Последние перья ощипывала Настасья. Она клонилась над ними так же низко и безмолвно, как незадолго до того над шитьем; мерно шевеля крупными огрубевшими руками, разделяла волоконышки. Лицо ее было по-прежнему безучастно, глаза низко опущены, так что видны были только бледные веки, очерченные тускло-пыльной каймой ресниц. Появились в ней в последние дни какая-то особенная незащищенность и странно-болезненный испуг.
Когда же, не смея оторваться от большинства, руку за лукошком протянула Дарунька, ее пальцы уже не нащупали ни единого стерженька: в лукошке остался лишь тонкий, упругий пух.
Было уже поздно, пора было расходиться. Женщины, вставая, зашуршали, собирая работу и негромко договариваясь, у кого соберутся завтра. Хозяйка нерешительно потянула Зосю за рукав.
— Ты останься еще трошки, как все разойдутся.
Зося повела плечами, но не заспорила. Она снова присела на лавку и стала слушать, как молодая невестка сбивчиво и рассеянно благодарила подруг за помощь, а те лишь отнекивались: не за, что, мол, благодарить.
Но вот уже затихли в сенях последние голоса, растворились в ночной тишине шаги на снегу. Тогда Настя осторожно взяла Зосину руку и, слегка пожав, опустила ее ладонью себе на живот.
— Слышишь? Послухай, — произнесла она прерывистым от волнения шепотом.
Зосина ладонь уловила слабые, едва различимые толчки, которыми пока еще негромко заявляла о себе бившаяся внутри жизнь.
— Никто пока не знает, — прошептала Настя. — Тебе одной говорю. Одна ты меня не осудишь, я знаю…
— Который месяц? — спросила с трепетом Зося.
— Четвертый пошел.
— Да ну? А не видно совсем.
— Ну а ты что же думала? Я ведь скрываю, прячу его. Паневой, передником покрываю… Ты только молчи, Христом-Богом молю!
— Да я-то молчу, так все равно ведь люди узнают.
— Чему быть — того не миновать, — вздохнула Настя.
— И чей же он? — осторожно спросила Зося.
— Василя, — ответила солдатка.
— Что? — растерялась та. — Какого Василя? Кочета?
— Да нет же! За что ты на хлопца безвинного напраслину возводишь? Моего Василя, другого…
— Это мужа твоего, что ли? Окстись, он же сколько годов дома не бывал!
— Нет, Зося, был. Как раз по осени и приходил.
— Да ну? Отчего же его никто не видел? Отчего же не знал никто?
— А он и не к вам приходил — ко мне одной, — мечтательно улыбнулась Настя. — Это, Зосенька, так было: я в ту ночь одна спала, никто у меня не ночевал тогда. А я чутко сплю, знаешь, верно… Да нет, откуда тебе про то знать? И вдруг слышу: кто-то стук в окошко, тихонечко так. Я голову-то подняла с подушки. «Кто там?» — спрашиваю. И слышу в ответ: «Это я, Настуся моя милая! Отопри дверь, голубка моя!» Я засов-то отодвинула, и вижу его: ну совсем такой, как я его помню! Его ведь на другой же день после свадьбы забрали, а с той поры годочков уж восемь минуло, кабы не больше… Янка вон всего за три-то года как переменился! А Василь мой ну совсем прежний, каким на свадьбе был… И сама я словно годами помолодела, ты не поверишь! И радостно мне, и боязно: а ну пытать начнет, как без него жила? Да только он и словом ни о чем не спросил. Так и остался он у меня на всю ночь. До самых до петухов наглядеться я на него не могла. А как петухи прокричали, так он мне и говорит: «Пора уж мне, Настуся, не могу я теперь остаться. А ты смотри, дожидай меня, мужиков поблудных больше не принимай». А еще сказал: «Коли сын родится — моим именем назови».
— Да уж, полно, Василь ли то был? — испугалась Зося. — Это, верно, лукавый сам тебя морочил, не к ночи будь помянут! — она быстро и мелко перекрестилась. — А коли так, то сына твоего, поди, и в церковь-то не внесешь, не то чтобы по обряду крещеным именем наречь!
— Василь то был, Зосенька, — тихо ответила Настя. — Ты мне хоть что говори, а я Василька своего ни с кем не спутаю, хоть и с лукавым! И наказ его я в точности исполню, хоть и трудно мне будет… Думаешь, я с доброй жизни такой стала? Или я без мужика на стены кидалась да углы грызла? Вот уж не было того! Просто одна я тогда осталась, защитить было некому, а они уж — тут как тут! А теперь и вовсе их не отвадить, бо я мирской бабой давно слыву… Ну да ничего — дитя родится, так все само образуется.
— Дай-то Боже! — вздохнула Зося.
И надолго замолчала, уставясь недвижным взглядом в окно, в котором плавал отраженный отблеск лучины, а за этим отблеском чернела бездонная зимняя ночь.
Глава восемнадцатая
А тоскливые зимние дни меж тем тянулись — по-прежнему долгие, темные, неотличимо похожие один на другой. Горюнец давно уже маялся этой зимней скукой: друзья все на заработках, на вечерки он по-прежнему не ходил, и даже Леська уж который день не показывалась. Он ничего не знал ни об ее раздорах с Савкой перед самым его уходом, ни о колких Дарунькиных намеках, но, тем не менее, смутно догадывался, что Леська начала его избегать. Ему это было и горько, и стыдно, но он ничего не мог поделать с собой.
Чувство к ней охватило его не сразу, нарастало постепенно, исподволь, поначалу казалось чем-то безобидным и несерьезным. Еще летом, на покосе, когда косари устраивались на полуденный отдых, его охватывало смутное и сладкое волнение, когда он видел совсем рядом ее наклоненную голову, точеную смуглую шею с пушистыми завитками, вдыхал нежный, едва уловимый аромат ее волос. Ему становилось отчего-то не по себе, когда она, запрокинув голову, пила холодный кислый квас из жбана, и открывалось ее незащищенное, почти прозрачное горло. И мелькание ее тонких загорелых рук в подвернутых рукавах, и подростковая угловатость плеч, и маленькая грудь, едва набухающая двумя почками — все это будило в нем необъяснимое беспокойство, от которого сердце начинало тяжело биться, и кровь жарче приливала к щекам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});