– Если я к тому времени буду на ногах.
– А если тебя попытаются сломать – компания попытается, – дашь ты им себя сломать?
– Я, наверно, согнусь, но не сломаюсь. Меня теперь уже ничто не сломает. Посмотри на мои ноги.
Он откинул простыню, но мистер Селкёрк не стал даже смотреть – достаточно было одного запаха, чтобы все стало ясно.
– О, господи, дружище, да что же они с тобой сделали? – спросил библиотекарь.
И Гиллон тут понял, что в этом вопросе заключена великая правда. Сделал-то он все сам, но его заставили на это пойти.
– Просто надоело мне все время говорить себе «нет», – сказал Гиллон.
Он не знал, понял его мистер Селкёрк или нет, впрочем, это было ему безразлично. Главное, что он сам понимал.
– Настало время хоть раз сказать себе «да», – продолжал Гиллон.
– По поводу чего?
– Я еще и сам не знаю – пойму, когда время придет. Мистера Селкёрка поразил тон, каким это было произнесено, и выражение, появившееся на лице Гиллона.
– Отлично сказано для полуграмотного человека, – заметил он, забрал свою вырезку и пошел к себе.
В конечном счете спасла его Сара. Каждое утро по просьбе матери – Уолтер Боун в общем-то оказался прав – она приходила с другого конца Тошманговской террасы, промывала отцу ногу и отсасывала гной. Когда прошла неделя, а рана все не заживала, пригласили доктора Гаури.
– Каким-то образом ты, видно, ухитрился отморозить себе ногу, а после этого продолжал идти и содрал кожу. Если хочешь знать мое мнение…
– Мы же вам за это деньги платим, – сказала Мэгги.
– …ногу надо отнимать – либо вот тут… – Гиллон подскочил: доктор Гаури считал, что углекопам никогда не бывает по-настоящему больно. – А еще лучше – тут.
– Никогда я на это не соглашусь, – сказал Гиллон.
– У нас уже и так нет двух ног в семье, – сказала Сара, – так что третью не отдадим.
– Когда нога почернеет, все равно придется ее отнимать. И тогда ты ко мне приползешь, Камерон. Смотри только, не приползи слишком поздно, не то лишишься не ноги, а жизни.
После этого Сара взялась за дело: она отсасывала и отсасывала гной – долготерпению ее не было конца. Она решила спасти отцу то, что потерял ее муж. Она делала ему припарки из овсянки, которые вроде бы вытягивали гной. Дух стоял страшный; чтобы избавиться от него, на совок насыпали молотого кофе и держали над огнем – это очищало воздух в комнате. Ночью от стоявшего в доме тепла нога у Гиллона начинала гореть, и тогда Мэгги переселилась на кухню, а у него в комнате стали открывать окно, и теперь он уже мог спать: на холоде отмороженная нога меньше болела.
Дни шли, а Гиллону не становилось лучше. Но вот состояние его перестало и ухудшаться, и, когда он немного продержался так, какое-то время, был сделан вывод, что болезнь пошла на убыль. В феврале Гиллон решил, что уже может ходить, – и пошел, только приходилось осторожно ступать на ногу. Правда, нога у него раздулась, как лягушачье горло, стала страшная, зеленовато-белая. В марте он уже мог натянуть рабочие башмаки и ходил в них по нескольку часов в день. Остальное время он либо сидел у окна и читал, Либо же устраивался у распахнутой двери на раннем весеннем солнышке и смотрел вниз на Спортивное поле, где уже снова вырастала черная гора, и думал о сорока процентах дивидендов, которые получили акционеры Питманговской угледобывающей и железорудной компании благодаря находчивости и экономии. Гиллон понимал, что это стало у него вроде наваждения. Иной раз он даже произносил эту цифру, когда бывал один или при других, едва ли сознавая, что говорит вслух. Он находился почти в таком состоянии, в каком был Сэм, когда обнаружил, что у них собираются отобрать пустошь.
Он много читал, иной раз (Проглатывал по книге, а то и по две в день: перечитал все, что было в Рабочей читальне, и пошел по второму кругу, начав с «Макбета», хотя ему по-прежнему больше нравился «Король Лир». А вот «Гамлета» он просто понять не мог: почему молодой принц ни на что не решался, когда доказательство было тут, у него перед глазами. Впрочем, в глубине души он чувствовал – хотя никогда не говорил об этом мистеру Селкёрку, – что в нем самом было немало от Гамлета. Но он не хотел, чтобы ему напоминали об этом.
Даже те, кто жил с ним вместе, замечали происходившую в нем перемену: кожа его вновь обретала былую гладкость, и, по мере того как исчезали глубокие морщины на лице и шее, придававшие ему такой измученный вид, он словно бы молодел. И снова выявилось то, о чем за тяжкие годы они успели забыть: что он был самым красивым в семье, ибо все остальные – будь то Камероны или Драмы – впитали в себя что-то от Питманго, от этих шахт и черноты, так как с первого дня своего вступления в мир дышали угольной пылью. Один только Гиллон не был таким. После того как он столько лет потратил на то, чтобы слиться с обитателями Питманго, сейчас в нем снова стал сказываться горец, и он снова выглядел здесь пришлым.
Он в третий раз читал «Влияние материального прогресса на распределение богатств» Генри Джорджа, стараясь освоить изложенные в книге доводы, чтобы оперировать ими, как своими собственными; время от времени он бормотал: «Верно, верно» – и что-то подчеркивал в книжке, хотя Селкёрк и просил его не делать этого; в какую-то минуту Мэгги, оторвавшись от одеяла, которое она шила из лоскутков при мягком свете, падавшем в окно, посмотрела на него и удивилась. Они не переговаривались, когда он читал, а читать ей вслух он уже давно зарекся.
– А ведь ты сейчас снова стал таким, каким был, когда я выходила за тебя замуж, – сказала она.
Он поднял глаза, но не увидел ее. Ему все еще трудно было переключать зрение с близкого предмета на дальний. Шахтерская слепота не проходит оттого лишь, что ты перестал работать в шахте.
– Что такое?
– Есть вещи, которые не повторяют, – сказала Мэгги, но на самом-то деле он слышал, что она сказала. Он снова уткнулся в книгу, но уже не мог читать. Значит, она сказала, что увидела его таким, как раньше. Он тоже время от времени поглядывал на нее – вот она склонилась, занятая каким-то делом, вот нагнулась, раздувая угли в очаге, – и тоже видел ее такой, как раньше. И тогда ему хотелось протянуть руку и дотронуться до нее или оказать что-то, касающееся только их двоих. Но всякий раз какая-то сила удерживала его, заставляя сидеть неподвижно и молчать. Когда видишь, в чувствах возникает сумятица, появляются сожаления и непонятная злость. Так что лучше, решил он, жить и не видеть.
В первый день мая, когда по всей Шотландии люди идут на пустоши и в парки и умываются майской росой, Гиллон двинулся в обратном направлении: на шахтах снова для всех была работа, и вот он надел свою шахтерскую робу, отложил в сторону книжки и зашагал под гору наниматься на шахту «Лорд Файф № 1».
Он совсем забыл, каково оно в забое. Сначала было чудно и страшно, а потом, к концу дня, он уже рубил уголь на глубине трех тысяч футов под землей так же бездумно, как вытирал со лба черный пот.
3. Камероны
1
В середине того же месяца с Гиллоном произошло несчастье. Он как раз вырабатывал забой и вот-вот должен был сквозь стенку пройти в следующий – он бы мог с точностью до дюйма определить толщину этой стенки по звуку, с каким кирка ударяла по ней. Он опустился на колени, чтобы – стук! стук! – пробить дорогу в новый забой, когда в стене, которую он долбил, вдруг сверкнул кусок металла – позже он всю жизнь вспоминал, как свет его лампочки вспыхнул на полированной стали, как он взмахнул рукой, пытаясь защититься от того, что обрушивалось на него, но было уже поздно, слишком поздно, и металл, глухо ухнув, вошел в его тело. Он потерял равновесие, повалился навзничь и застыл, боясь шевельнуться. Из плеча его торчала кирка.
– Ну и ну! – воскликнул кто-то. – Господи боже мой, нет, вы только подумайте!.. – И стена возле Гиллона рухнула. Он услышал топот людей, выбежавших из соседнего забоя и кинувшихся по штреку к нему в забой, и кто-то за ноги вытащил его из-под горы угля, причинив не меньшую боль, чем кирка, застрявшая у него в теле. Гиллон узнал мистера Брозкока, но его присутствие ничего не объяснило. Остальных он никогда не видел.
– Ох, как мне неприятно, господи, поверьте, мне так неприятно! – причитал кто-то, произнося слова с английским акцентом.
– Прежде всего он не должен был тут находиться, – заявил Брозкок. И нагнулся над Гиллоном. – Зачем тебе понадобилось прорубаться в другой забой?
Гиллон лежал и смотрел на него. Он был слишком ошеломлен случившимся и не мог говорить, но все слышал, и голова у него была ясная.
– Нельзя проходить сквозь стенки, Камерон, – сказал управляющий.
А Гиллон спокойно думал: «Врун, и все-то он врет, только почему он врет?» Но разодранная плоть вдруг дала себя знать: в его нервной системе взорвался детонатор замедленного действия, и он скрючился, сжался всем телом – совсем как раненый лосось – и, не сдержавшись, издал страшный крик; потом спазма прошла, и он снова лежал молча и глядел на них.