Обычно в подобных случаях писатель старается влезть в шкуру своей героини, и, надо сказать, ничего непреодолимого в этом нет. Все девичьи интересы известны наперечет, и набор признаков взрослеющей девушки сам по себе дает типовой портрет, трогательный и привлекательный. Гораздо труднее — обратное: заставить героиню как бы проникнуться опытом ученого и писателя, автора девяти книг, как сказано на обложке этой, девятой его книги, наделить ее привлекательность собственным своеобразием. Вот послушайте: «Бесстрашие перед смертью — чувство необременительное. Тем более что оно проявляется исключительно в стихах. А бесстрашие перед жизнью требует нешуточных усилий. Не детское это занятие — ездить за мерзлой картошкой на крыше вагона!»
Время, которое Ласкин отматывает назад, что и говорить, — страшное. Запечатленное многими художниками. Незабываемое. Не далее чем вчера (22.01.09) по телевидению шел фильм 1975 года «Раба любви». Примерно то же время, холод и мрак прошедших дней. Героиню фильма по странному совпадению зовут Ольга, и ее играет Елена Соловей, необыкновенно похожая на Ольгу Ваксель, — тонкая, хрупкая красота, нежный овал, светлые глаза, сходство удивительное и общая печать рубежа веков, уже не 19-й, еще не вполне 20-й.
Читать об этом времени не хочется: мы им, можно сказать, перекормлены. Но дело даже не в этом. Судьба героини Ласкина ничуть не лучше судьбы героини фильма. Чтобы рассказать о ней сегодня, надо преодолеть стилистику «холода и мрака», — задача почти невыполнимая. Прежде всего, надо догадаться, что это нужно, а потом — осмелиться на «остранение», которое, казалось бы, должно отдалить события, а на самом деле приближает. Решиться на юмор. Правда, и тут уже были прецеденты: «Собачье сердце», например. Ну и Зощенко. Но одно дело — выдумывать персонажей и их истории, а другое — повествовать о действительно бывшем, мало сказать — невеселом. Например, мать Ольги — Юлия Федоровна Львова — жила на Таврической в доме со знаменитой «башней» Вячеслава Иванова. Квартира большая и подлежала уплотнению. «В новые времена собираться вместе стало предосудительно. Поэтому она и решила сама произвести уплотнение. Это в гости ходить небезопасно, а жить рядом никто не запретит. <...> Прежде все эти люди состояли членами Теософического общества. Теперь, благодаря общему счетчику и недельному расписанию уборок, они могли остаться единомышленниками». Бывшие теософы спасались тем, что «не считали свое нынешнее существование единственным.
В настоящем они жили как бы начерно, в ожидании лучших времен.
Нелегко жить в коммуналке, стоять в очередях, числиться в советских организациях тому, кто когда-то владычествовал в Египте».
Всю главку под названием «Назад, в Египет» и три следующие хочется здесь воспроизвести. Эта мозаика не поддается описанию, во всяком случае, я за это не берусь. Во второй части книги, точнее, во второй книге, посвященной Зое Борисовне Томашевской, автор признается, что в полной мере оценил свой метод и понял, что он правильный, тогда, когда догадался, как сделана картина Тарковского «Зеркало» и услышал лекцию Лотмана о ней. «Самое главное в „Зеркале”, — говорит он, — разномасштабность. Маленькое, большое, огромное… Каждый осколок отразил что-то свое, а все вместе образуют портрет». К этому приложены слова Лотмана, произнесенные им 4 марта 1978 года: «„Зеркало” Тарковского можно воспринять как модель памяти. Мы вспоминаем не все подряд, а в соответствии с некими предпочтениями… Через вспыхивающие в памяти эпизоды смысл раскрывается с ясностью, которая не под силу линейному повествованию… В мире Тарковского все, что происходило во временно2й последовательности, существует как бы одновременно». Вот и в повествовании Ласкина, в лоскутном прошлом, которое он оживляет, события совмещают догадки и факты, относящиеся к разным годам, предметам и людям: обитатели «башни» и их соседи, письмо Волошина Юлии Федоровне, стихи и проза Мандельштама, стихи Тарковского о Мандельштаме («Говорили, что в обличье / у поэта нечто птичье / и египетское есть…»), Царское Село, судьба художницы Баруздиной… Оттого, что сведения выбиты из привычного ряда логической последовательности, они не выглядят сообщениями, и читатель чувствует себя не принимающим информацию от автора-рассказчика, а неучтенным участником событий, которые надо еще осмыслить, подчас — разгадать.
Между прочим, о героине известно не больше, чем о ее соседях по квартире. Ранний брак с человеком намного старше, с «человеком в футляре» (которому посвящены несколько чудно-смешных страниц), затем развод, потом отъезд и необъяснимое самоубийство. В промежутке — роман с Мандельштамами — двумя братьями и женой одного из них (подозреваю, что и с Гумилевым, но и не только с известными лицами). Если это можно назвать романом. Что касается отношений с поэтом, то «вся эта комедия, — писала она, — начала мне сильно надоедать». Мандельштам тоже был хорош: «…уходил от жены, время от времени возвращаясь к ней за советом или комплиментом», — это уже Ласкин.
Не подумайте, однако, что Ласкин, не желая расставаться с юмором, увидел в жизни своих персонажей комедию, хотя к комической стороне жизни он неравнодушен в каждом абзаце, как если б в каждой случившейся на пути глянцевой поверхности ловил чуть искривленное отражение. И может показаться, что вся история изложена смешливым автором для детей. Что он их имел в виду, когда делил главы на коротенькие подглавки, давая им имена: «О шнурках», «До свиданья, Кусов!», «„Вдруг”»…
Нет, не детская это история. И более того, по-настоящему оценит ее только тот, кто заранее знает, о чем идет речь, кто знаком с предметом. Ну вот, к примеру: «Помимо стремления необычайной силы, Осип Эмильевич чувствовал страх. Обретение почти наверняка означало катастрофу. <...>
Со временем его опасения приобрели характер чуть ли не болезненный. Едва появлялись малейшие поводы для оптимизма, он незамедлительно впадал в хандру. Лучше неопределенность и нищета, чем сомнительные подачки судьбы!
Самых больших неприятностей он ждал от вступления в писательский жилищный кооператив».
Может быть, и не ждал, но получил, о чем, кстати говоря, можно прочесть подробно в статье А. Кушнера «Это не литературный факт, а самоубийство».
Характер героини тоже прорисован твердым почерком, не для детских глаз; например, одну из главок Ласкин начинает так: «Достоевский не даст разлечься на диване с книжкой, спокойно перелистать страницы, но обязательно подсунет какое-нибудь „вдруг”.
Вот и у Лютика — будто она героиня прозы Достоевского, а не стихов Мандельштама — все начиналось с „вдруг”». И добавляет: «В ее записках „вдруг” именуется „между тем”».
Я читала эти записки в рукописи. Говорят, они скоро выйдут отдельным изданием. Так же, как и ее стихи, они не произвели на меня впечатления. Вернее, по этим запискам я составила портрет совсем не похожий на тот, что рисовался нашему автору. Самое интересное, что это расхождение не помешало мне с ним соглашаться. Одному читателю кто-то представляется экстравагантной истеричкой, пустой, как яичная скорлупа, способной лишь подражать выдохшемуся символизму, а другому этот кто-то является «ангелом, летящим на велосипеде», гением чистой красоты , чьи поступки — «отважный лёт» (цитата из ее стихов). Такое вполне может случиться. Важно, что «другой» оказался не просто читателем, а писателем со своим видением мира и своим собственным, необычайно привлекательным стилем и методом.
И он, конечно, прав. Не только потому, что глазами поэта увидел «такую красотку», как выразилась Надежда Яковлевна в разговоре с ее сыном, а потому, что сделал попытку проникнуть в сознание Мандельштама — удачную попытку! — и увидел сближения, характерные для его мысли, прошел теми же молниеносными путями, связав, например, образ итальянской певицы Анджиолины Бозио с обликом и судьбой Ольги Ваксель. («Вспомним — Бозио. Чванный Петрополь / Не жалел ничего для нее. / Но напрасно ты кутала в соболь / Соловьиное горло свое», — писал Некрасов, и Мандельштам этого не забыл; наверное, именно эти стихи, а не сама печальная история певицы, которую он не слышал и не видел, имели для него значение, когда появилась строка: «Розу кутают в меха» в его волшебных «театральных» стихах.)
Как поэт, аккумулирующий все подспудные связи и не столько констатирующий сходство, сколько сочинявший его, Ласкин, продолжая мысль и намерения Мандельштама, заинтересовался его провидческим вниманием к внезапно скончавшейся на чужбине певице. Поэт словно знал, что этот образ еще явится ему преломленным и понадобится и в «Египетской марке», и в стихотворениях, посвященных погибшей в 32-м году бывшей подруге. Вослед Мандельштаму Ласкин побывал на могиле Бозио и описал нам ее двойное надгробие: «…фигур на саркофаге работы скульптора П. Коста не одна, а две.