Мамаши смеялись, а районный советник Браунер заявил, что важно красное большинство в Марияхильф, а не красное имя.
Когда Виктор уходил оттуда, у него оставалось на чтение не больше полутора часов. Потом встреча с Рут, с товарищем, которому вместе с ним поручено обклеивать плакатами РЕМА 4-й, 5-й и 6-й районы. Ночная работа. Он нес ведро с обойным клейстером и широкую кисть, она — рулоны плакатов. Намазав клейстером плакатную доску, он отступал на несколько шагов и смотрел на задницу Рут, пока она пришлепывала плакат к мокрой поверхности. У большущего стенда с рекламой пижамы и слоганом «Лучшая в постели!» Виктор сказал:
— Давай полностью заклеим это антиженское безобразие!
И он замазал клейстером весь стенд, на который ушло два десятка плакатов РЕМА, два десятка антифранкистских плакатов и всего лишь минута вида со спины и сентиментальных мечтаний.
Таков был нормальный трудовой день троцкиста. Это, думал он, его семья, его жизнь. Теперь пять часов сна — и снова работа на производстве.
Гардина, прозрачная белая перлоновая занавесь, поблескивала на свету из окна, мало-помалу стала матово-белой, серой, темно-серой, черной. На жардиньерке перед нею два кактуса, рядом статуэтка — коленопреклоненная негритянка с копьем, в травяной юбочке. Дед с бабушкой купили эту статуэтку? «Смотри, Долли. Негритянка! Ну разве не прелесть? Надо непременно купить!» — «Да, Рихард! Ты прав. Очаровательная вещица!» — «Гляди, какие острые груди!» — «Она будет прекрасно смотреться рядом с нашими кактусами. Берем, сколько бы ни стоила!» Немыслимо. Наверно, им все-таки ее подарили. Но кто дарит такие статуэтки?
Он вздохнул, прямо-таки со стоном. Забыл перевести дух. Не зажигая света, надел ботинки и пальто. Поехал к матери.
— Может, супчику, Виктор?
— Оставь ты меня со своими супами!
Семья! Мать стояла на кухне, стряпала, сын в гостиной смотрел телевизор. Три десятка детей в одном дортуаре, когда-то. Сейчас он был так одинок, что едва не умирал от этого одиночества.
Словно в латах, словно в рыцарских доспехах, перед ним внезапно выросла Гундль, несколько дней спустя, на сборном пункте Марияхильферштрассе. Сегодня он не останется один, сегодня он будет одним из десятка тысяч. Сперва он подумал, что холодность и жесткость Гундль адресованы ему, связаны с ним. Однако нет, она просто вооружилась на борьбу против испанцев, против фашистской Иберии, против этого убийцы, Франко. Серый шерстяной свитер, жутко свалявшийся, черные, вылинявшие от стирок джинсы — на вид и впрямь будто жесткие серебристые доспехи. Будто перед демонстрацией она забегала к «Кортнеру», в магазин спецодежды на Альзерштрассе. Будто там продавали спецодежду для профессиональных революционеров.
«Мне бы что-нибудь для демонстрации…»
«Что ж, могу порекомендовать вот этот свитер в стиле доспехов!..»
Каждый раз, случайно встретив Гундль, Виктор поражался, как она умудрялась снова и снова наколдовать шикарный наряд из черной дыры, в которой они жили тогда с точки зрения эстетики.
Среди левого студенчества господствовал полный запрет на моду. В бутики никто не ходил. От бутиков всех тошнило. Никто не восхищался нарядными женщинами: у человека пять органов чувств, а у них на уме только внешность. Слово «дама» было ругательным — при этом имелись в виду студентки из богатых буржуазных семей и их мамаши: барыньки в платочках от Эрме. Новую одежду добывали однозначно у «Шёпса», из распродажных корзин, которые стояли у выхода и позволяли воришке быстро смыться. В парикмахерскую тоже не заглядывали, отращивали волосы или пьянствовали, пока шевелюра не выпадала. Домов в те годы не строили, архитектурой именовались широкомасштабные эксперименты, в итоге лишь доказывавшие, что чистый функционализм может быть до невозможности уродлив. И среди этого заката красоты — Гундль, создательница новой эстетики. Она открыла «Кортнера». И купила там на лето пекарскую куртку, по сей день непревзойденно лучший летний жакет из когда-либо выпускавшихся. Фартук официанта из бистро она носила как юбку с запахом, вечерами появлялась в кафе «Добнер» в «маленьком черном платье»— верхней половине униформы трубочиста. Поварские брюки в мелкую клеточку в сочетании с отцовскими рубашками и старыми прочными мужскими башмаками, купленными на блошином рынке, — все это почти ничего не стоило, было вполне пролетарским («рабочая одежда»), а стало быть, дозволенным и тем не менее красивым. Просто красивым. Виктор учился у Гундль. Купил у «Кортнера» на зиму толстую почтальонскую куртку большого размера, просторную, которая прекрасно налезала на толстый шерстяной свитер. Стоила она вчетверо дешевле любого мало-мальски приличного зимнего пальто, грела ничуть не хуже, имела куда больше карманов, причем в боковые входил блокнот формата А4, идеально для студента, — и на полгода избавила его от контактов с отцом.
— Если ты еще раз заявишься ко мне в этой синей маоистской куртке, я знать тебя больше не желаю, нет у меня больше сына!
Как же отца раздражала эта куртка. У «Тлапы» продавались замечательные пальто в охотничьем стиле. Пошли, говорил он, я куплю тебе!
— Мне не нужно пальто! Эта куртка вполне меня устраивает!
— Послушай! Отчего ты не можешь скоромно, спокойно, элегантно…
— Ах, оставь!
— Ты такой агрессивный. Я тревожусь. У тебя какие-то проблемы? Я же хочу помочь… — Если это можно сделать денежной купюрой, не отвлекаясь от карточной партии и…
— Забудь! Мне не поможешь. Я импотент. Твой сын — импотент, ясно?
Чистейшее наитие. Означавшее всего-навсего вот что: Виктор хотел как можно сильнее шокировать отца, этого дамского угодника, этого наводящего ужас на всех страховщиков чемпиона мира по дорожным авариям, обусловленным глазением на женщин.
— Нам надо поговорить. Я все обдумал. Все ногти на нервной почве обкусал… чуть не до локтя! — сказал по телефону отец.
— И что же?
— У меня есть знакомый врач. Член моего клуба. Вероятно, он тебе поможет. Он считает, это у тебя психическое. Ведь в твоем возрасте… Ну, если хочешь, мы сходим к нему, а перед тем я куплю тебе…
— …приличное зимнее пальто?
— Да. Послушай. Хорошо одетый мужчина…
— Хватит! Я счастлив в своей маоистской куртке!
Увы, Гундль никак не отреагировала на Викторову куртку от «Кортнера». Он надеялся, что при встрече между ними немедля возникнет этакое сообщничество, дескать, мы оба, с нашими хитро-шикарными пролетарскими шмотками, — но увы! Она — это она, а он не она, да и не он. Она стояла, опершись на двухсполовинойметровое древко флага, красное полотнище еще свернуто, и сказала: «Привет!» Прозвучало весьма цинично. Может ли «привет!» прозвучать цинично?
Ни объятий, ни поцелуев. Это ведь сбор. С каждым холодно брошенным «здорово!», с каждым молодцеватым возгласом «ротфронт!» он все больше цепенел и холодел. Спрашивал себя, вправду ли все эти товарищи, девушки и парни, которых он здесь встретил, верят, вправду ли честно и всерьез убеждены, что… в чем убеждены? Что мир принадлежит им! Нам! Будущее. Что они открыли законы природы, согласно которым функционирует история, что они владеют этими законами, что будущее в их руках, что справедлива избитая марксистская фраза, гласящая: «Предвестья будущего невзрачны. Исторически мощно не отчетливое, но разумное!»
Товарищ Грегор, член руководства РЕМА, сунул Виктору в руки флаг Четвертого Интернационала. Ему доверено нести этот флаг! Он развернул полотнище и энергично им замахал, чтобы отогнать все сомнения, всю неуверенность, все самобичевания или хотя бы спрятать их в этих взмахах.
Народу все прибывало. Нерешительность растаяла в массе. Никогда раньше на демонстрациях их уже во время сбора не было так много. Через мегафоны выкрикивали лозунги. Колонна демонстрантов начала движение. Распорядители распоряжались. Функционеры функционировали.
Они направились вниз по Марияхильферштрассе к Рингу. В учебных инструкциях троцкистов это называлось «мощная демонстрация».
— Солидарность! Марш! Марш! — Мегафон.
Народу прибывало. Как по волшебству, думал Виктор, происходило то, что раньше ни разу не удалось — в демонстрациях против удорожания проезда на общественном транспорте, в солидарность с эритрейской революцией и других, — люди, стоявшие на тротуаре, просто вливались в колонну демонстрантов.
Со всех больших улиц люди, как по лучам звезды, тянулись к Рингу. Если полиция в своем пресс-релизе оценила количество участников в десять тысяч, то фактически их наверняка было вдвое-втрое больше. Самое крупное выступление с марта 1965 года, с легендарной демонстрации против антисемитизма, недооценки национал-социализма и продолжения нацизма в Венском университете.
Каким сильным, каким уверенным в себе стал Виктор. Он не потерялся в массе, не утонул в ней, а чувствовал себя как бы поднятым ею. Ощущения его словно прояснились, таланты набрали силы, жизнь сделалась целенаправленнее. Он был больше чем десятью тысячами. Мог бы стать и ста тысячами! Да, что ни говори: будущее принадлежало ему, им! Силы прошлого обречены!