Чем целыми днями занималась Эсфирь, Манассия не знал. И не спрашивал. Ей виднее, что делать. У него дел было по горло, и об Эсфири он думал примерно как о матери, к которой после напряженного дня приходят ужинать. Шесть часов занятий в ешиве, каждый день. Только в пятницу всего четыре часа, чтобы вовремя, до захода солнца, вернуться домой и успеть совершить очищение перед субботой. Сама суббота, конечно, от занятий свободна.
Ежедневно после четырех часов занятий они устраивали сообща полуторачасовой перерыв. Им подавали густой суп, большей частью крупяной. За трапезой разговаривать воспрещалось — недаром перерыв назывался суповым. «Суповой перерыв» предназначался для того, чтобы после изучения Священного Писания воспрепятствовать праздной мирской болтовне. Впрочем, никому из студентов вовсе и не хотелось нарушать запрет, все воспринимали его как отраду. Они ведь и так уже четыре часа непрерывно говорили, поневоле говорили: «изъясняя», то бишь продумывая, талмудические вопросы. Во время «допросов» — так именовались въедливые вопросы раввина по заданной теме, когда короткий ответ всегда был плох, ибо выдавал нехватку начитанности. И во время «защиты», сиречь диспута, когда студентов приучали после выступления коллеги, даже если они соглашались с изложенным тезисом, отыскивать и формулировать любые возможные критические возражения, дабы проверить, сумеет ли оратор опровергнуть оные. Ни дружбы, ни дешевой похвалы, ни вежливого согласия — здесь царила только истина и ее извилистые пути. После четырех часов изъяснений, допросов и защиты никто не горел желанием поболтать, тем более что после перерыва ждали еще два часа таких же занятий.
За супом следовало так называемое затемнение: каждый студент приносил себе из кладовой один из хранившихся там лежаков, легких, плетенных из ивовых прутьев коек, которые расставляли в ряд в школьной передней. Всем надлежало лечь и с закрытыми глазами дожидаться, пока не пересыплется песок в часах. Спать не обязательно. «Нельзя заставить человека спать» (рабби Узиил), но можно каждого человека научить благодаря затемнению (то есть закрытию глаз) расслаблять голову и тело!
Затем еще два часа занятий. Точно молния, указка раввина тыкала в книгу, скользила по строчкам, а студент, читая вслух текст на языке пророков, должен поспевать за ее движением.
Дважды в неделю после уроков в ешиве Манассия спешил прямиком в Свободный университет, где записался на «физику». И здесь за его обучение тоже платила португальская община Амстердама. Физика включала изучение законов природы и медицину. Его интересовала в первую очередь медицина. Сила тяготения и подобные феномены его не занимали. Их он принимал как данность. Тот, кто начинал научно размышлять над этим, оглянуться не успевал, как полжизни уходило на раздумья, почему человек не ходит на голове. Так казалось Манассии. То ли дело медицина: он слушал лекции Хёйгенса, ван дер Веена и Давида да Кошты, прозванного Давид ван Иоденхук, первого в Амстердамском университете врача-еврея, который был весьма спорной фигурой, ведь, нарушая с позиций науки какой-нибудь еврейский запрет, он тотчас сталкивался с ненавистью и резкими нападками единоверцев, а пытаясь соединить еврейские и природные законы, пожинал за свою ограниченность критику коллег-христиан.
Более всего Манассию увлекали анатомические уроки Хёйгенса и Тульпа, их он почти никогда не пропускал. Заглянуть в нутро человека! Но и видеть снаружи то, что напоказ не выставляют! Половые органы! Он не был вуайеристом, которому охота увидеть у мертвых женщин то, чего он не видел у живых. Его интересовали мужские гениталии. Обрезанные и необрезанные. Принципиальное строение пениса. Над Самуилом Манассией «Двухвостым» поначалу посмеивались из-за этой «зацикленности». До ушей рабби Узиила дошло, что его талантливый ученик не иначе как некрофил или гомосексуалист, и он вызвал Манассию на беседу. Научные рассуждения Манассии успокоили его — и привели к революции в технике ритуального обрезания. Изучая трупы мужчин-евреев, Манассия заметил, что даже при так называемых удачных операциях никто из мохелов не обращал внимания на проблему уздечки и тем более не решил ее. Уздечка — это маленькая кожная связочка, которая при необрезанном пенисе эластично связывает изнутри головку с крайней плотью. Не существовало ритуального закона, предписывающего удалять при обрезании эту связку. Вообще ни слова не говорилось о том, как с нею быть — сохранять или удалять. Манассия заметил, что обрезания, при которых уздечка волею случая сохранилась, почему-то «выглядели лучше» других. Рубец на конце ствола пениса казался меньше и не так выпирал, кожа на переходе к головке была эластичнее и менее подвержена повреждениям в случае… ну, очевидной нагрузки. И скоро он пришел к выводу, что при обрезании необходимо сохранять означенную связку. Завет с Богом, аргументировал он, создается через удаление крайней плоти, а не иссечение уздечки. В восемнадцать лет он не только опубликовал памятную записку для мохелов, но и разработал соответствующий инструмент, каковой сперва назвал «щит обрезания», а затем по-еврейски — «маген». Инструмент этот не только препятствовал ошибочному удалению уздечки, но и защищал от несчастных случаев, могущих привести к повреждению головки, как случилось с самим Манассией.
После факультета он спешил на Бреестраат, к гостинице «Маком», к своему сандаку, горя желанием послушать новые Ариэлевы истории. Никто не знал такого множества удивительных, мудрых, необычайных историй, как чистильщик обуви Ариэль Фонсека. Потом, тоже беглым шагом, направлялся домой, где немедля опять садился за книги и читал до самого ужина. О чем он говорил с Эсфирью за столом? Не о ней, не о том, как прошел ее день. Он рассказывал про ешиву, хотел, чтобы она похвалила его за похвалу, полученную от раввина. Думал, что она будет счастлива и горда. Рассказывал ей новую историю Ариэля и думал, что завораживает Эсфирь. Сообщал о своем инструменте, о «магене», и о том, что первые две операции, произведенные с его применением, разумеется с разрешения родителей мальчиков, дали блестящий результат. Он предполагал, что Эсфирь воспримет сей факт с глубокой благодарностью — заместительной благодарностью всего еврейства. Увы, в последнее время Эсфирь вела себя весьма капризно. Шваркала тарелки на стол, да так, что Манассия просто немел. Если забывала подать ложку, коротко бросала: «Сам возьми!» Порой, когда он рассказывал о своем дне, вставала посреди рассказа, выносила тарелки и принималась мыть. Манассия шел следом, ведь ему хотелось еще так много поведать, но он словно бы все время путался у нее под ногами и в конце концов снова уходил в комнату, ссутулив плечи, как старик. Непонятно, почему она так себя вела. Ведь он делал ее счастливой. А она не принимала этого счастья. Ее что же, мучают заботы? Проблемы? Какие же?
Может, дело в деньгах? Чем Эсфирь занималась целый день? Что делала с деньгами, которые они получили в наследство? Просто тратила, расходовала капитал — платила за жилье, ежедневно покупала провизию, чтобы вечером было что подать на стол? Или приумножала деньги, вкладывала их, инвестировала, отдавала в чужие руки, чтобы их стало побольше? В чьи руки? Он тревожился, от этих мыслей аж дыхание перехватывало. Но потом снова — ешива, факультет, Ариэль.
Эсфирь наверняка знает, что делает!
Склонив голову над книгами, он прятал свои страхи под видом занятий и в итоге на самом деле о них забывал.
Манассия и Абоаб стали последними выпускниками школы раввина Исаака Узиила, homem santo, святого мужа, как его называла португальская община Амстердама. Последними, что получили из рук великого учителя аттестат, подтверждавший их широкую духовную и научную подготовку и позволявший им исполнять профессию раввина. Еще спустя годы после смерти Исаака Узиила в Амстердам приезжали молодые люди из Константинополя, Венеции, Александрии и даже из Нового Света, чтобы послушать этого великого мужа, лично с ним познакомиться и учиться у него. Так далеко сияла в мире и жила его слава. Только здесь они узнавали о кончине раввина и могли всего лишь совершить паломничество на Бет-Хаим и положить камешек на его могилу, первую на этом кладбище, что соблюдала запрет на изображения. Втиснутое между соседних могил, украшенных множеством изображений Бога, ангелочков и ангелов, надгробие раввина с выбитыми на нем письменами словно метало громы и молнии в своей простоте и суровости. Облака плыли по небу, как плывут от веку, но каждый паломник клялся, будто в ту самую минуту, когда он подошел к могиле Исаака Узиила, меж облаков вдруг прорвался луч света и озарил скромный камень, разом погрузив в тень еретические рельефы вокруг и наполнив святое место тишиной. «Таков же он был и при жизни, — говорили в общине. — Просветленный, проповедовавший громами и молниями!»