Но я и так знал достаточно. Очевидно, шарфу было предназначено идти к своей цели через дружеские связи и любовные истории. Такая история случилась и с педиатром, видно, на ее пути встретился кто-то, кто имел дело с заключенными, и она явно боялась, что ее возлюбленный окажется причастным к убийству. Но кто он? Был ли у немца адвокат? Я еще раз позвонил своему другу, прокурору, но неожиданно для себя самого спросил у него совсем о другом: я попросил у него фотографию подследственного.
На вопрос, зачем она мне понадобилась, я твердо ответил, что если у меня будет фотография, то я наверняка смогу выяснить, кто это был и почему он покончил с собой.
Прокурор немного помолчал.
— Ладно, — сказал он. — Я пришлю тебе фото. Но если поедешь во Францию — будь осторожен.
Именно это я и собирался сделать. Я чувствовал, что только тогда сумею отыскать недостающее звено, когда точно узнаю, откуда этот шарф взялся.
У меня было несколько свободных дней, и я решил использовать их для поездки в Авиньон. Предварительно я позвонил в авиньонское бюро путешествий и спросил, по-прежнему ли там проводятся ярмарки. Да, ответили мне, каждую субботу. И в одну из пятниц я отправился в Авиньон.
Как я и ожидал, киоска с шарфами на месте не было, но уже с третьей попытки мне удалось кое-что узнать. «Mais oui, la Josefine» («Ну конечно же, это Жозефина»), — воскликнула торговка сладостями и назвала деревушку, расположенную довольно далеко от Авиньона. Она всегда привозила на базар свои шарфы, с самой войны, продолжала торговка. Теперь ее уже давно здесь не видно, ходили слухи, что она заболела. Не куплю ли я у нее сладостей?
Я купил дюжину конфет с орехами, поблагодарил женщину и расспросил, как доехать до деревушки.
Во второй половине дня туда шел автобус, и уже за полчаса до отправления я был на привокзальной площади. Войдя в автобус, я сел у окна и стал наблюдать за движением на площади, рассматривал людей, входивших в автобус. В основном это были женщины, нагруженные тяжелыми сумками и полиэтиленовыми пакетами с покупками, которые они пристраивали рядом с собой на сиденьях, так как автобус был полупустой. Одна даже держала в руках метлу. Перед самым отправлением, уже после того, как водитель обошел ряды кресел и каждый пассажир назвал свою остановку и оплатил проезд, в автобус вошла женщина лет сорока, окинула взглядом пассажиров и села рядом со мной. Когда автобус тронулся, она спросила, не я ли искал на рынке Жозефину. Да, ответил я и в свою очередь спросил, знает ли она ее. «Bien sûr, — сказала она, — c’est ma mère». («Разумеется, это моя мать».)
— Очень рад, — сказал я. — Как она поживает?
Женщина в ответ промолчала и за всю дорогу не проронила больше ни слова.
Деревушка оказалась крохотной, автобус остановился на маленькой площади у бистро, перед ним, несмотря на холодную мартовскую погоду, за маленькими столиками сидели несколько человек и обменивались замечаниями о тех, кто выходил из автобуса. От них не ускользнуло, что дочь Жозефины приехала с иностранцем, правда, я не разобрал, что крикнул ей приземистый толстяк, с ухмылкой барабанивший пальцами по столешнице.
— Я отведу вас к своей матери, — проговорила моя спутница и пошла вверх по улице, к выходу из деревни. Деревушка прилепилась к холмистой гряде, служившей как бы террасой вздымавшегося на горизонте горного хребта. На его вершинах еще лежал снег. За деревней домов больше не было, и я не мог представить себе, где тут может жить Жозефина. Лишь когда мы подошли к кладбищу, мне все стало ясно.
У входа были свежие могилы, те, что уже начали ветшать, виднелись дальше, внизу. Железные кресты с овальными коричневыми портретами усопших успели уже слегка согнуться. Мы остановились у мраморного камня, на котором были высечены имена:
Франсуа Удайе 1940–1943
Марсель Удайе 1911–1944
Жозефина Удайе 1910–1976
С правой стороны камня над именами покойников была вырублена ниша, и в ней виднелось сине-бело-красное французское знамя, тоже из мрамора; в его верхнем углу был выгравирован маленький черный слоник.
И вот что рассказала мне дочь Жозефины. У супругов Удайе было двое детей: она, Стефани, родившаяся в 1938 году, и маленький Франсуа, появившийся на свет два года спустя. Когда началась война, Марсель Удайе был бургомистром деревни, кстати одним из самых молодых в округе. После капитуляции французской армии он подался в партизаны, командовал большим отрядом, сплошь крестьяне из окрестных деревень. Однажды, когда партизаны пустили под откос немецкий эшелон с оружием, в деревне появились эсэсовцы. Молодых парней и мужчин на месте не оказалось, тогда фашисты согнали на площадку перед кладбищенской стеной женщин, стариков и детей, расстреляли маленького Франсуа и уехали. Год спустя в перестрелке с немецким патрулем погиб отец Франсуа, и Жозефина осталась одна с дочерью. Это была необыкновенная женщина, она исцеляла от некоторых болезней простым прикосновением рук, и окрестные крестьяне шли к ней со своими тайнами, как идут к исповеднику. Всю свою жизнь она мечтала об одном — отомстить за смерть своего малыша. Она не сомневалась, что убийца еще жив. Я сразу почувствую, когда он околеет, твердила она. О розыске она и слышать не хотела. Я разошлю своих собственных гонцов, и один из них его выследит, заявила она и принялась за работу. Она ткала свои шарфы по ночам, никого не допуская к себе, она заговаривала их, пытаясь передать им свою силу. Она разговаривала с шарфами, как разговаривают с собаками-ищейками, гладила и даже целовала их, вышивая в уголке слоника.
— Почему слоника?
— Мама утверждала, что слоны никогда и ничего не забывают.
В 1976 году Жозефина скончалась, подхватив на рынке воспаление легких, но перед смертью успела сказать, что даст нам знать, когда убийцу настигнет заслуженная кара. Это случилось через три года, не так ли? И поэтому вы здесь?
— Точно, — подтвердил я. — Именно потому я и здесь. Но откуда вы узнали, что это случилось в тысяча девятьсот семьдесят девятом году?
— Благодаря вот этому. — Она показала на кустик пахучего волчника, распустившегося на могиле. — Мама просила посадить на могиле этот цветок, так как он предвещает приход весны. Три года он не цвел, а весной 1980 года распустился, и я поняла, что Франсуа отомщен.
— Вы видели того, кто стрелял?
Ее глаза наполнились слезами.
— Мне было тогда пять лет, но я и сегодня, через сорок лет, узнала бы его узкое лицо и холодный взгляд. Он внушал ужас.
Когда я показал фотографию, она впилась пальцами в мой локоть и отвернулась. Стефани всхлипывала, кивала головой и смеялась одновременно.
— Вы уверены, что это он? — спросил я, помолчав.
Она еще раз всмотрелась в фотографию.
— Absolument. (Абсолютно уверена.)
— Тогда все в порядке. — И я рассказал ей все, что знал о смерти этого человека.
— А вы тут при чем? Вам какое дело до всего этого? — спросила она.
— Двадцать лет назад я купил у вашей матушки шарф, на котором он повесился, — сказал я. — А потом шарф сам настиг его.
К ее волнению прибавилась гордость, и, когда мы спускались в деревню, она лучилась покоем и удовлетворенностью. На полпути нам встретился священник, он посмотрел на нас как-то странно, и я подумал, что надо бы и ему рассказать обо всем, но Стефани потянула меня дальше.
Останусь ли я в деревне, спросила она, или же уеду автобусом, который отправляется через четверть часа. Когда она выговаривала последние слова, в глазах у нее была просьба, и мне вдруг захотелось уехать отсюда как можно скорее.
Мы молча стояли на деревенской площади, старики за столиками перед бистро рассматривали нас, низкорослый толстяк все еще барабанил пальцами по столешнице и напевал одну и ту же мелодию. Потом подошел автобус, я протянул ей на прощанье руку и увидел, что она вложила мне в ладонь цветущую веточку волчника.
Через два дня я уже стоял у дверей дома священника маленькой деревушки в кантоне Тургау. После короткой встречи с французским священником на пути с кладбища меня вдруг осенило: передать заключенному шарф мог только тюремный священник, именно он был тем человеком, о котором не хотела говорить детский врач. Бывший тюремный священник служил теперь в этой общине, в Тургау. Он появился в дверях и спросил, чему обязан моим визитом.
— Ведь это вы отдали тогда немцу шарф, на котором он повесился? — спросил я, когда священник усадил меня в кресло.
От удивления он раскрыл рот, но не произнес ни слова.
— Я хотел бы знать, зачем вы это сделали, — сказал я.
Только когда я добавил, что раньше шарф принадлежал мне и что вся эта история касается меня в той же мере, что и его (а ведь ему, кажется, пришлось из-за этого сменить место работы), он согласился рассказать кое-что.
— В то воскресенье, — начал он, — я завершил обход заключенных и уже собирался уйти, но тут начальник тюрьмы предложил мне навестить Ремана: он изъявил желание исповедаться, но ни с кем другим разговаривать не хотел. Я был уже в пальто и в таком виде отправился в камеру. Исповедавшись, Реман вдруг пожаловался, что его знобит. Я знал, что заключенным нельзя ничего давать, тем более одежду, но я почему-то не удержался и предложил ему свой шарф. Так уж вышло, ведь исповедь была тяжелой, и мне захотелось хоть чем-нибудь помочь ему. Я предложил ему шарф, и он с благодарностью его принял.