Когда по утрам в среду она слушала, как играет на органе учитель, ей всегда, даже летом, было холодно без пальто. Она боялась, что учитель схватит насморк. Там, на хорах, такой сквозняк, а он в одном только кителе. Потому что, как ни сыро тут было летом, как ни пронизывал холод зимою, под древними сводами церквушки было еще холоднее. А в мороз характерный запах тенистого, сырого ущелья, царивший в деревне, приобретал здесь зловещий привкус — тут пахло склепом, смертью. Может быть, из-за свечей. По воскресеньям она ходила к обедне, но редко ей удавалось молиться и петь вместе со всеми под звуки органа, на котором играл учитель, — по воскресеньям она вспоминала Тессин. Там на всех колокольнях звонили колокола, и в ясный жаркий полдень ей было так радостно, и в радости этой таилось предчувствие дальней печали. В свободные дни она подолгу сидела на скамье на берегу Лаго. На голове у нее была модная шляпка — ее позабыла как-то в шкафу в Гранд-отеле одна приезжая дама. Она все выглядывала эту даму — может, та в один прекрасный день и вернется, — и в сумочке у нее лежали деньги, чтоб заплатить за шляпку, как положено. На скамье на берегу Лаго она ожидала спутника жизни.
Те, что помоложе, давно уже покинули Ойтель; где-то в других местах можно было легче и быстрее заработать на жизнь. И стариков становилось все меньше; устав землепашествовать на крутых каменистых склонах, они год за годом исчезали на местном кладбище под землей.
Несколько усадеб, расположенных высоко над деревней, на солнечной стороне склона, приобрели горожане — любители природы, — но толку из этого не получилось. Они заменили старые зеленые кафельные печи новыми, побродили по горному хребту, попробовали поудить форель в бурном потоке, но вскоре уже на обочине дороги появился щит с объявлением — усадьба, сообщалось в нем, продается по сходной цене. В начале шестидесятых годов выше, в глубине долины, открылась лыжно-туристическая база. Мелочной торговец, полный надежд, поставил здесь было свой ларек, но вскоре снова его закрыл. «Сегодня закрыто» — намалевано краской на ставнях, но слово «сегодня», поблекшее от времени и непогоды, почти невозможно разобрать, а с афишки, возвещающей о достоинствах лыжной мази, ветер слизнул все краски. Лишь изредка здесь останавливалась какая-нибудь машина, а ведь в конце недели деревню разрезала надвое колонна проезжающих автомобилей.
Что касается ойтельской начальной школы, то окружной совет давно уже утвердил проект, по которому дети должны были доставляться специальным автобусом в Виллерцель, а учи́теля предполагалось досрочно выставить на пенсию. Это решение не было пока приведено в исполнение лишь потому, что Хаберноль-старший не пожелал отправлять своего младшего, Фунзи, в Виллерцель — он предпочитал оставить его в Ойтеле. Ведь поговаривали, будто молодой нездешний учитель тамошней школы ведет с учениками предательские разговоры насчет отечества. А с Хабернолем не стоило портить отношения — он был когда-то фельдфебелем в Швейцарском батальоне; да и каких-нибудь два года погоды не делают. Учитель знал: его время прошло. Весной уже больше не промазывали варом трещины и дыры, пробитые морозом в школьном коридоре; оторвавшийся водосточный желоб с каждой оттепелью отходил все больше, хотя учитель давно подал прошение о срочном ремонте и не раз уже требовал проконтролировать выполнение своей заявки. А когда он по средам играл на органе во время богослужения для учеников начальной школы или сопровождал воскресную мессу, то не мог, как бы он ни старался, заполнить своей игрой пустоту церквушки, потому что редкие старческие голоса, вторившие когда-то его игре, уже многие годы как смолкли.
Она не смогла добраться до двери, которая вела из спальни в ту комнату. Она стояла возле кровати, подогнув колени, расставив в стороны руки, похожая на какую-то странную ощипанную птицу. Колокола все еще звонили, но звон их доносился будто издалека, словно церквушка все съезжала и съезжала вниз по долине. Знакомая боль, вот уже год гнездившаяся в правом бедре, вот уже полгода захватившая и левую ногу, а в последние дни — и спину, подступила с новой силой. Раскаленные ножи вонзались, скребли, резали ее кости. Теперь, когда боль завладела и позвоночником, ей казалось, что у нее заживо вырезают скелет. Она молила бога, чтобы он помог ей. Если бы учитель начал сейчас играть на органе, ей хватило бы сил сдвинуться с места. «Господи, милый, милый господи»… Потом она вскрикнула и услышала словно вдалеке какой-то возглас, перебивший ее молитву.
Учитель не удивился, что она изгнала его вчера из супружеской спальни. Он знал этот голос. Что-то повелительное пробуждалось вдруг в нем, что-то странно чужое, и он должен был повиноваться. Закрывая дверь в ризницу, он на мгновение обернулся назад. Ни в кухне, ни в спальне не было света. Темным стоял учительский дом на площади… У ног его на заснеженных ступенях лежала складками дорожка света из ризницы, а на ней, словно вырезанная, его длинная тень. «Ну что, Келин, у нас с тобой бывало и похуже?» — словно говорил его взгляд. И приветствие Келина прозвучало для него как утешение. Старый патер Мариа-Киприан уже облачился в стихарь. Отрешенно сидел он, ссутулившись, в мягком кресле, и, когда Келин, поднеся ризу на вытянутых руках, продел через ее ворот голову патера, тот на мгновенье приоткрыл глаза, но тут же снова устало сомкнул веки. Ничего, очнется от грома органа, думал учитель. Кого не разбудят трубы Страшного суда! Особенно в его исполнении.
— Кое-кто из детей уже здесь, — сообщил ему Келин.
Наверняка они явятся все, несмотря на снег, выпавший ночью. Ну и погодка! Хороший хозяин собаку не выгонит! Келин перевел рычаг — колокола смолкли.
— Фунзи Хаберноль присутствует, — сказал Келин.
Учитель кивнул, листая книгу песнопений, и, поскольку вот уже много лет он играл все те же пять псалмов, Келин укрепил на деревянной доске старые, потрепанные карточки, покрытые грязным глянцем.
Ох уж эта лысина патера! Голова у него трясется, руки дрожат! Теперь он, облаченный в ризу, забился в угол кресла и спит небось как сурок, думал учитель. Что поделаешь, пожал плечами Келин, увы, это так. Как давно прошли те времена, когда настоятель монастыря в Айнзидельне присылал по воскресеньям в Ойтель лучшего проповедника патера Бругера, а по субботам — двух исповедников! Как далеки те школьные мессы, когда шушуканье и перешептыванье в нефе вдруг стихало, как только появлялся учитель, и тут же по мановению его руки запевал дружный хор! Tempi passati[76]. Расстояние Айнзидельн — Ойтель, которое патер покрывал теперь на первой скорости в своем «опеле» с ревущим мотором, он когда-то за то же самое время проезжал каждое утро на велосипеде, а зимой пробегал на лыжах.
Сейчас в тишине было слышно только тиканье электрических часов. Но вот патер поднялся с кресла. «Все готово, — сказал Келин, — можно начинать!» И учитель первым вышел из ризницы. Он так и не вынул руки́ из кармана кителя, хотя и застукал двоих учеников на громкой болтовне. Только его большой палец, торчащий из кармана как спусковой крючок, слегка подрагивал, и маленькая Шпельгатти, дочь итальянца, пугливо втянула голову в плечи. Ох, и красивые глаза у плутовки, а вот отметки… Такие лучше в собственных интересах не предъявлять инспектору. Ну погоди, левантинка, на первом же уроке спрошу ход битвы при Земпахе! Он поднялся по ступеням к органу. Патер стоял уже в дверях ризницы, но Келин, верный Келин, добрая душа, отдаст ему приказ к выступлению, только когда раздастся звук органа. Учитель поерзал на холодной скамейке, пытаясь хоть немного ее согреть, потом подышал на пальцы и, сцепив руки, поднял их вверх. Пальцы хрустнули. Внизу, в нефе церкви, дети подталкивали друг друга локтями, а Фунзи Хаберноль хрустнул пальцами, передразнив жест учителя. Учитель не обратил внимания. Он включил регистр… Ну ладно, переночевал на диване. В конце концов, учитель должен являться в класс выспавшимся, а он каждый час просыпается ночью от ее стонов и вскриков. Но уж кружку-то кофе, ломоть хлеба с сыром да немного горчицы на краю тарелки — не лучше ли все это проглотить, чем держать в воображении? Она больна еще тяжелее, чем он думал. Но ведь когда-нибудь все мы… Tutti, fortissimo![77] И, откинув голову, глядя вверх на своды церкви, он ударил по клавишам. Вслед за Келином, заменившим процессию, патер с трясущейся головой прошаркал в алтарь.
Она все еще стояла, крепко держась за кровать, когда раздался колокольный звон. Звонят к школьной мессе, думала она. Теперь учитель без пальто пробирается по снегу через площадь и дышит на озябшие руки… Да, зачем она, собственно, встала? Может, она проспала? И тут она вспомнила: надо было сварить учителю кофе… Но он давно ушел, теперь уже поздно, колокола звонят о пресуществлении… Как хорошо их слушать, как красиво они звонят! А вон, у стены, прямо напротив кровати, стоят ходули. Наконец-то она, через столько лет, нашла свои ходули. Надо шагнуть, сделать два или три шага, всего лишь два или три — она ведь уже не школьница, она ведь взрослая женщина. И вдруг все стало так легко, так просто, все пошло словно само собой. Большими ходульными шагами она продвигается вдоль стены — это стена ее комнаты, а это — ее кровать… Иногда одна ходуля начинала вдруг вращаться на месте, а другая, отклонившись, описывала изящный полукруг. Она летала по комнате от стены к стене, из угла в угол, и вот уже стояла перед дверью, и, выпустив из рук одну ходулю, пыталась дотянуться до задвижки, открыть дверь, выйти из комнаты — но тут ходуля вдруг описала полный круг, и еще один круг, и еще… Нога, которую сверлила боль, стала, словно бурав, ввинчиваться в пол, и другая ее нога, подхваченная вращением — а оно становилось все быстрее, быстрее, быстрее, — поднялась вверх, ходули распались, молния-боль пронзила тело. Боль… И все вокруг закружилось, она сама, спальня, учитель и весь Ойтель. И боль, боль, боль — теперь это волчок, он кружится, все удаляясь, вкось, вкось, попадает в штопор, начинает качаться, стукаясь об пол… Ее сознание угасало. Она поползла вдоль кровати, увидела тапочки — это учитель поставил их под кровать, и лампу тоже, ведь учитель считает, что электрическая лампа обезвреживает подземные воды. Нет, она не сдавалась. Она смогла ухватиться за край простыни, и, стоя на коленях перед кроватью, тянула ее к себе, и знала уже, что у нее не хватит сил стянуть простыню вниз, положить ее на батарею, достать из шкафа свежую, поднять одеяло и повесить его на спинку кровати, а потом еще постелить простыню, разгладить, подоткнуть края под матрас… Нет, сил не хватит. Взгляд ее упал на влажную тень. Только бы лечь на эту тень, молила она. Она вцепилась в простыню, широко раскрыла глаза. Разве может такое быть, что учитель все еще дома, что он пришел к ней? Глаза мои вылезают из орбит, как разбухшая картошка из земли, думала она. О господи, да на что же это я так смотрю?.. «Ну пожалуйста, пожалуйста, — прошептала она, — не надо сердиться…»