— В то воскресенье, — начал он, — я завершил обход заключенных и уже собирался уйти, но тут начальник тюрьмы предложил мне навестить Ремана: он изъявил желание исповедаться, но ни с кем другим разговаривать не хотел. Я был уже в пальто и в таком виде отправился в камеру. Исповедавшись, Реман вдруг пожаловался, что его знобит. Я знал, что заключенным нельзя ничего давать, тем более одежду, но я почему-то не удержался и предложил ему свой шарф. Так уж вышло, ведь исповедь была тяжелой, и мне захотелось хоть чем-нибудь помочь ему. Я предложил ему шарф, и он с благодарностью его принял.
— Он сознался в убийстве ребенка?
Священник вздрогнул.
— Я не могу выдавать чужие тайны, — тихо проговорил он.
— Но кивнуть-то вы можете?
Он посмотрел мне в глаза и кивнул.
На следующий день, ближе к вечеру, я сидел в кабинете прокурора. Шкаф с нераскрытыми делами был распахнут, и на письменном столе перед нами лежал шарф, мой шарф, в этом я больше не сомневался.
— Ну, — спросил он, — кто же этот человек?
— Бывший эсэсовец.
— Так я и думал. Видимо, его серебро было награблено еще в годы войны. Оставшиеся в живых мародеры эсэсовцы все еще держатся друг за друга. А что ты узнал о шарфе?
— Заключенному дал его тюремный священник, — объявил я, гордый своим открытием.
— Это я давно знаю, — сказал прокурор. — Одно время мы даже подозревали его, но время смерти Ремана было установлено точно, а священник имел неопровержимое алиби. Я спрашиваю, откуда взялся этот шарф.
Я рассказал ему все, что знал. Когда я закончил, он долго молчал. По-видимому, история произвела на него сильное впечатление. Наконец он заговорил:
— Раз уж ты рассказал мне все, я сделаю то же самое, хотя мне это и не положено. Но только сейчас я уверился в том, о чем тогда догадывался.
— А именно?
— Самоубийство Ремана — это официальная версия, но не истина.
— Как так?
— Истина была столь необъяснимой и невероятной, что ее не решились предать огласке. Когда я вошел в камеру, я сразу понял, что о самоубийстве не может быть и речи. Реман не висел на оконном переплете, а лежал на полу, удавленный этим самым шарфом, и я могу поклясться, что никогда ни до, ни после этого я не видел на лице мертвеца выражения такого ужаса. Наши лучшие сыщики несколько дней искали убийцу. Но никто не видел ни малейшей возможности проникнуть в камеру подследственного после ухода священника, и мне пришлось закрыть дело. О своих догадках я не решился говорить вслух. Но теперь-то я знаю, что был прав. По положению рук было видно, что между убитым и убийцей произошла отчаянная схватка. Он изо всех сил защищался от чего-то, что было сильнее его, ибо это был не убийца, это был судья.
— И кто же выступил в роли судьи? — спросил я.
— Шарф, — ответил прокурор. — Только шарф, и никто другой.
Он встал, осторожно взял шарф в руки, положил на полку рядом с другими предметами из коллекции нераскрытых дел и закрыл шкаф на ключ.
Томас Хюрлиман
© 1981 Amman Verlag, Zürich
ЖЕНА УЧИТЕЛЯ
Перевод с немецкого А. Исаевой
В десять вечера она его попросила перейти на диван в ту комнату. Она не может больше сдерживать стоны, а ведь ему надо выспаться — она понимает. Учитель взял свое одеяло, молча вышел. Ночью ей снились кошмары, она обливалась потом. Но боль была не так нестерпима, как в прежние ночи. В шесть утра она услышала, как за дверью зазвонил будильник. Надо бы встать, сварить учителю кофе, подумала она. Она села на кровати. Ее знобило, трясло. Обхватив колено руками, она спустила ногу на пол, потом другую. Так и сидела, наклонившись вперед. Знала — сейчас опять вступит боль. И с какой силой! Ребра торчали, облепленные мокрой рубашкой, груди, когда-то такие красивые, висели как тряпки.
Она «спала с тела», как говорят в здешних местах. Об этом много толковали в деревне, тут кое-что знали. В ноябре она несколько дней пролежала на обследовании в окружной больнице в Айнзидельне. Об операции, сказали врачи, теперь уж и речи быть не может. Ей дали с собой капли от боли — три раза в день пластмассовую мензурку с наперсток, наливать до нацарапанной черты. С середины декабря она стала принимать их чаще, чем положено, а на черточку уже и внимания не обращала. Когда в новогоднее утро учитель пожелал ей счастья в наступившем году, она сказала, что чувствует себя немного усталой и просит, чтобы ей принесли («Но только прямо сейчас!» — крикнула она) новую бутылочку капель. С тех пор учитель каждую неделю ездил с «Почтой» в Айнзидельн, чтобы запастись каплями в аптеке Святого Ангела.
Рецепт выписывал Турок, доктор Мехмед Азан, — тут неподалеку, в Виллерцеле, у него был частный прием. Вскоре Турок стал появляться в доме учителя, не дожидаясь его приглашения. Жена учителя теперь все больше лежала и лишь изредка на костылях выходила на кухню. Костыли она взяла взаймы у старой Фридель, той, что в иные времена была тут в деревне повивальной бабкой. Из дому жена учителя — в деревне ее называли Тессинкой[75] — давно уже больше не выходила. Как-то в субботу после уроков она показалась в дверях школы раньше обычного. В одной руке тащила ведро и тряпку, другой опиралась на костыль — она и сама еле тащилась. С того дня классная комната так и оставалась неубранной. Но какое-то время в деревне еще говорили, что Тессинка скоро поправится.
Так как учитель обычно был дома, когда приходил врач, тот старался незаметно сунуть коробочку ей под подушку или, болтая с учителем, запихивал ее в рукав ночной рубашки. Она была так рада, что учитель ничего не знает про эту коробочку. Свечи притупляли боль, снимали ее остроту. Но теперь учитель, строго следивший прежде за приемом капель, больше уже на нее не сердился. Он понял, что его контроль потерял всякий смысл. Он даже выпросил у аптекаря лишнюю бутылочку и однажды вечером поставил ее на тумбочку возле кровати жены — в подарок. Он сожалеет, сказал учитель, но ведь он хотел как лучше, ведь он все надеялся, что она скоро поправится. Да, сказала жена и улыбнулась, она тоже надеется.
С конца января ни капли, ни свечи больше уже не помогали. Когда учитель был в школе, она иногда громко вскрикивала. Она запихивала в рот простыню или сжимала зубами свой требник, чтобы задушить крик, и все-таки его слышали в деревне. Тессинка, поговаривали старики, теперь уж недолго протянет. Перешептывались, кивали в сторону учительского дома: «Сухотка у нее, а то, может, чахотка. Бедняга учитель, жена у него помирает…»
Она оперлась рукой о мраморную плиту тумбочки, а другой вцепилась в край матраса. Тень ее осталась на простыне, сырая, серая, — тень от ночного пота. Все еще не решаясь распрямиться, она шарила ногой, нащупывая тапочки. Нет, тапочек не было. Может, учитель поставил их под кровать? Она улыбнулась устало. Он хотел ведь как лучше, учитель. Но и улыбка вызвала боль; каждое движение требовало так много времени, а сил было так мало. И тут она услышала рев подъехавшего «опеля» патера Мариа-Киприана, потом мотор выключили, а свет фар, слабо осветивший комнату, погас. Зазвонили колокола, и входная дверь хлопнула, ее запирали с той стороны. Теперь учитель по снегу пробирается через площадь, подумала она. Наверно, дышит на пальцы и оглядывается по сторонам — не идут ли дети. Надо бы зажечь свет, чтобы учитель знал — она уже встала и кофе вот-вот будет готов. Но тут ей вдруг пришло в голову, и это было словно тайна или какое-то великое открытие: никогда, ни разу за все эти годы, учитель не обернулся, чтобы ее увидеть. Каждую среду стояла она утром у окна в кухне и глядела ему вслед, перекинув его пальто через руку. Никогда он не соглашался надеть пальто — ни в дождь, ни в снег, ни в град. Всегда ходил в кителе. Говорил, что ему не холодно. Перескочив через ступеньки, ведущие к ризнице, он оказывался у двери как раз в тот момент, когда ризничий Келин распахивал ее перед ним, согнувшись в приветственном поклоне. Теперь она садилась в кухне за стол, накинув на плечи его пальто. Он так красиво играл на органе… Она допивала его остывший кофе.
Селение Ойтель расположено на нижнем уступе высокогорной долины, которая, постепенно теряясь, переходит на востоке в горный хребет. Здесь всегда тень, всегда дует ветер. Горный поток и отвесный каменистый склон на юге, который, словно плотина, преграждает путь солнцу, напитали воздух сырой прохладой — и в домах, и на улице тут всегда как в погребе. Правда, вид у домов добротный, а к западу долина расширяется, но все равно местность здесь неприветливая, дыра, как говорится. Да жители Ойтеля и сами это знают. Когда двадцать лет тому назад жена учителя приехала сюда впервые, она молилась каждое утро: «Господи! Пусть склонится к закату солнце, пусть скорее наступит вечер». Она радовалась вечернему солнцу. Ей тут нравится, в Ойтеле, как-то сказала она, а особенно в солнечные вечера. Да, рассуждали в деревне, кто вот так, как она, годик-другой пожил в солнечной комнате, тот к такому не привыкнет. Нет, смеясь, возражала она, тогда еще совсем молоденькая, нет, она не по солнцу скучает. Вот чего ей иной раз не хватает, так это — разнообразия жизни; там, в Тессине, в Гранд-отеле, было так много туристов…