Естественно, я не думала, вернее, перестала думать о том, как она провинилась передо мною лично, ничего не сказав мне перед нашей свадьбой. Впрочем, отныне мне это все равно. Возможно, в первые минуты смятения я рассердилась на тетю за себя, но теперь Ксавье, распростертый на своей кровати, занимал все мои помыслы. О нем я думала. Он стал жертвой преступления. Он мог бы быть счастливым. Для этого тете Эмме следовало только вовремя открыть ему глава. Если бы она решилась раньше, она могла бы сама выбрать подходящую минуту, прибегнуть к околичностям, но сказать что-то, посоветовать ему. Возможно, мы с Ксавье все равно поженились бы. А я сумела бы найти выход. Не знаю какой, но, во всяком случае, драмы не последовало бы.
Ибо я знала Ксавье. Позавчера вечером его охватил ужас не потому, что ему стало известно о своем изъяне, в сущности, таком безобидном и незначительном; но он ужаснулся, поняв, что дважды распорядились его судьбой, сохранив от него в тайне ради выгоды этот изъян, как скрывают физический недостаток лошади, чтобы сбыть ее повыгоднее. Тетя Эмма поддалась этому расчету, возможно, в такой же мере из недомыслия и беспечности, как и из цинизма, но так или иначе - поддалась. Та же самая правда, которую тетя считала опасным открывать во время сватовства к малютке Мортье, показалась ей вдвойне опасной перед нашей свадьбой, ибо за это время еще яснее стало, как трудно устроить женитьбу Ксавье; к тому же невестой была эта Агнесса, которую все уже отчаялись пристроить без шума. Старая крестная мать промолчала. И если она изменила своей политике молчания, если она выдала тайну, то действовала под влиянием гнева, узнав, что в лоне семьи появится чужой ребенок, новый претендент на буссарделевское добро, никаких прав на то не имеющий. Все ради этого и только ради этого! Не было у нее запоздалых угрызений вдруг проснувшейся совести, не испугалась она даже скандала. Испугалась материального урона!
Ох, ничего не изведавшая старая дева, одинокая, полубезумная! Болтунья, зловредная благодетельница, вторая мать, всё отравляющая своей желчью!
...Я почувствовала, что щеки у меня побагровели... И я ничего не ответила сиделке, которая предложила ввести сюда эту женщину.
Мадемуазель Бюри повторила шепотом:
- Ну как же, мадам?
Она произнесла эти слова утвердительным, чуть ли не повелительным тоном, лишив, таким образом, свой вопрос всякого смысла, ибо он означал: таково единственно разумное решение - мадемуазель Буссардель пройдет через большую гостиную, а вы будете завтракать в галерее, значит, решено...
Я взглянула на Ксавье, который из дальнего угла своею неподвижностью, казалось, подсказал мне ответ. Тогда я произнесла:
- Хорошо, мадемуазель Бюри. Только пока я завтракаю.
Я села завтракать в галерее. Прибор поставили на ломберный столик. Подавал мне не Эмиль, а тот молодой лакей, который утром дежурил в передней; тот самый, что встретил меня с тем же равнодушным видом, когда я вернулась из Америки. Его фатоватая физиономия, дважды появлявшаяся передо мной при таких обстоятельствах, стала для меня как бы главной приметой родительского дома.
Я щедро отпустила время тете Эмме, сидевшей в соседней комнате. Я с умыслом задержалась за столом и велела подать себе вторую чашку кофе. Будучи рядом, я терпела ее присутствие возле больного, который не мог страдать от этого присутствия, так как ничего не видел и не слышал.
Ибо я уже взяла себя в руки. Решила забыть о себе, во всяком случае, старалась забыть свою личную обиду. Все мои помыслы отныне будут принадлежать Ксавье.
Я сидела и ждала, когда меня позовет мадемуазель Бюри. И вдруг дверь раскрылась, и я услышала слова:
- Он приходит в себя.
Я вскочила. Меня подхватил порыв чувств, еще неведомых мне доселе, порыв страстной благодарности, сама не знаю к кому, к милостивой судьбе, к внимательной сиделке, а главное к Ксавье, который наконец-то пришел в себя.
Я бегом бросилась в гостиную. Там никого не было, тетя при первых же признаках возвращения сознания предпочла ретироваться. Я склонилась над бескровным лицом, запрокинутым на белой подушке. Я шепнула:
- Это я... я приехала с мыса Байю... я здесь... это я, Агнесса.
Он еще не открывал глаз. Но при звуке моего голоса веки его затрепетали, полуоткрылись, обнажив белки; я в течение минуты Ксавье смотрел куда-то неживым полувзглядом, как смотрят люди после обморока. Желая помочь этим усилиям, я повторила:
- Я здесь... Ты видишь, я здесь... Ксавье, дорогой мой. Тогда веки его поднялись, пропустив лучик внутреннего света. Он увидел меня, на меня взглянул. И хотя безжизненное его лицо по-прежнему ничего не выражало, я поняла, что в каких-то глубинах своей души Ксавье улыбнулся. Слава богу! Он меня простил! Простил меня за то, что я причастна к тому злу, которое ему причинили... Как я могла усомниться в этом?
Я дрожала всем телом. Мадемуазель Бюри силой усадила меня на стул, и таким образом я очутилась немного в стороне от Ксавье.
- Она шепнула мне на ухо:
- Только не заставляйте его говорить.
- Хорошо... обещаю вам... - и обратилась к Kcaвье: - Только не говори... не шевелись, будь благоразумен... я отсюда не уйду...
Я осторожно, просунула руку между простыней: и его неподвижными пальцами.
- Видишь... Теперь, если я уйду, ты сразу почувствуешь.
Он уже снова опустил веки. Я вздохнула свободнее. Меня наполнила безумная надежда. Ах, отныне я знала, на что надеяться, знала, что есть на свете лишь одна-единственная важная вещь!.. Я старалась подавить волнение, сопротивлялась нервической разрядке, которая, я сама чувствовала, уже надвигается... Наконец слезы хлынула из моих глаз, покатились горячим ручьем по щекам. Слова, когда-то и где-то прочитанные, пришли мне на память: "фонтаны жалости"... Я вся отдалась тихой усладе слез... "Фонтаны жалости"... Но желаемая разрядка не наступала. Все нервы были натянуты. Я начала громко всхлипывать. Боясь, как бы мои судорожные рыдания не потревожили больного и не прервали его полусна, мадемуазель Бюри схватила мою руку у запястья, крепко сжала пальцы и не выпускала; не знаю, это ли прикосновение или страх потревожить Ксавье сразу успокоил меня.