В последнюю минуту немцы бросились на какого-то заключенного в котелке, с платочком в нагрудном кармане. Его повалили в снег, топтали ногами, били прикладами, однако больше всего он. видимо, был оскорблен тем, что для начала эсэсовец кулаком приплюснул его котелок, окончательно раздавив последние остатки его достоинства. Какие-то дети захихикали. Эрни отчетливо почувствовал, что переходит в, последний круг ада, уготованного всему роду Леви. И, когда через час на вокзале Дранси задвинулись двери товарных вагонов и набитых в них евреев захлестнула темнота, Эрни тоже не удержался и вместе со всем стадом завопил от страха. “Помогите! Помогите! Помогите!” — кричал он, словно хотел в последний раз попытаться сотрясти пространство, в котором, по законам физики, человеческий голос не может не встретить эхо, каким бы слабым оно ни было.
Голова Эрни еще лежала на коленях у Голды, но он уже вышел из оцепенения и подумал, что душа должна быть сделана из ничего, чтобы не разбиться под ударами тех испытаний, которые Бог посылает живому человеку.
— Ты плакал во сне, — услышал он будто издалека голос Голды, — ты все время плакал. Тебе, значит, не удается видеть сны? — докончила она жалобно-укоризненным тоном.
Приподнявшись на локтях, Эрни снова увидел перед собой все ту же полутьму и снова не поверил своим глазам. Товарный вагон, грохоча колесами, несся вперед. Казалось, только он один и был прицеплен к паровозу. А тот сопел, как допотопное чудовище, уволакивающее в свою берлогу несколько сотен тел; распластанные на полу, они все походили на замороженные трупы, хотя истинно упокоенных навек было всего несколько десятков; их сложили в угол, который сначала был отведен больным детям, но постепенно превратился в морг, где перемешались руки и ноги и глухо стучали друг о друга черепа.
— Давай я протру тебе глаза, они у тебя стали совсем красными.
Девушка притянула к себе голову Эрни, подышала на задубелый от холода носовой платок и протерла воспаленные веки своего друга. Эрни окончательно проснулся и увидел, что вокруг них собралась группа детей — около пятнадцати ребятишек всех возрастов. Они жались друг к другу, движимые тем же защитным рефлексом, который соединял в одну массу мужчин и женщин под общими одеялами. Их лица посинели от дизентерии, но глаза были устремлены на Эрни и, кроме ожидания, какое бывает только в глазах животных, ничего не выражали. Некоторые дети сидели с раскрытыми ртами (а может, у них отвисли челюсти), из которых, как из черных печей, валил пар.
— Они ждут, чтобы ты с ними поговорил, — сказала Голда, и в порыве детского негодования, которое не покидало ее уже целые сутки, с тех пор как большая часть запертых в вагоне смертников потеряла человеческий облик, она яростно добавила: — Как видно, я уже не имею права на тебя.
Пока она это говорила, из темноты начали выплывать другие силуэты: дети подползали на коленях, на локтях, вороша почерневшую от угольной пыли и промокшую от нечистот солому.
— Который час? — спросил Эрни.
— Уже третье утро наступило, — едва выговорила Голда.
— Дождя так и не было?
— Нет, но роса превратилась в сосульки.
Окоченевшими пальцами она выковыряла из щели между досками вагона одну из них и поднесла к губам Эрни. Не придя еще окончательно в себя, он начал медленно ее сосать под завистливые взгляды детей. Холод обжигал небо и перехватывал горло, но утоление жажды приносило огромное счастье.
— Я, значит, для тебя ничто? — сказала Голда.
“Она хочет, чтобы я утешил сначала ее. а потом детей”, — сообразил Эрни. Он приподнялся повыше, привлек к себе укутанную в одеяла Голду. приоткрыл шерстяной платок, снятый с покойника, поцеловал посиневшее, холодное лицо и прижался к нему щекой.
— Ты для меня — все, — начал он протяжным, завораживающим голосом, зная, что только так можно успокаивать несчастных подопечных. — Ты для меня дороже хлеба и воды, солнца и воздуха, соли и огня, ты для меня дороже жизни… — говорил он, заботясь не столько о смысле своих слов, сколько о плавном ритме библейского стиха.
Измученная бессонной ночью, Голда положила голову ему на плечо и забылась в слезах.
— Все дело в том, — продолжал Эрни, глядя на детей, смотревших ему прямо в рот, — что ты думаешь, будто есть вагон и будто в нем что-то происходит, когда в действительности ничего этого нет, правда, дети? А все потому, что ты доверяешь своим глазам, и ушам, и рукам…
При этих словах дети в первом ряду открыли рты. Одни качали головой, словно стараясь скорее погрузиться в мечту, которую ткал для них Эрни, другие подобрались поближе, жадно вытягивая шеи и уже пуская слюнки.
— Ты не для меня говоришь, — зарыдала Голда, — ты для детей говоришь.
Первый ряд в испуге поддался назад; отталкиваясь от пола руками, коленками, дети отползали до жути медленно, без единого слова, но их взгляды были по-прежнему прикованы к губам Эрни. И он снова поразился выносливости своей души. “Великий Боже, — подумал он, — ты дал мне душу кошки: трижды нужно убить ее, чтоб она, наконец, умерла”. Гладя по щеке прильнувшую к нему Голду, он с трудом раскрыл беззубый рот (получилось нечто вроде нежной улыбки), подмигнул, как заговорщик, детям и шепотом обратился на идиш к тем, кто еще оставался в первом ряду:
— Разве вы не знаете женщин, детки мои? Не обращайте на нее внимания, подойдите поближе, я расскажу вам про наше царство.
Мальчонка из первого ряда приоткрыл вспухший глаз (он ушибся накануне, когда в вагоне поднялась паника) и, едва ворочая пересохшим языком, прошептал:
— Расскажите лучше не нам, а вон тому мальчику, он заболел и все время вас зовет…
— Почему ты меня не разбудила? — спросил Эрни.
— Я пожалела, ты в первый раз уснул… — ответила пристыженная Голда.
Эрни молча оторвался от нее и. испытывая боль при каждом движении, на коленях пополз между детьми. Те отодвигались, уступая ему дорогу, а иногда он перебирался через них. чтоб им не приходилось лишний раз шевелиться. Больной ребенок лежал метрах в двух от морга. Возле него, прислонясь к стенке, сидела старая докторша: лицо у нее было неподвижное, как маска, на голове была надета белая шапочка с красным крестом — атрибут, с которым докторша ни за что не хотела расставаться, хотя со вчерашнего дня вся ее медицинская помощь сводилась к тому, что она растирала закоченевшие тела дизентериков и смотрела, как они умирают. Она глядела, не мигая, куда-то в тревожное пространство запломбированного вагона и даже не шелохнулась, когда подошел Эрни.
— Он умер, — просто сказала она.
Лицо старой женщины напоминало высохшую кость, и ноздри у нее слиплись, как у мертвого ребенка. Чувствуя на спине пристальные взгляды детей. Эрни очень громко, так. чтобы все слышали, сказал:
— Он уснул…
Эрни осторожно переложил трупик на растущую груду еврейских мужчин, еврейских женщин, еврейских детей, которых баюкал грохочущий поезд в их последнем сне.
— Это мой брат, — робко сказал девочка, словно от смущения не знала, как себя вести с Эрни. Он сел возле нее и посадил ее на колени.
— Твой брат скоро проснется и встанет вместе со всеми, когда мы приедем в царство Израилево, — сказал Эрни. — Там дети встретятся со своими родителями, и все возрадуются. Потому что страна, куда мы едем, — наше царство, запомните это хорошенько. Там никогда не заходит солнце, и можно есть все что душе угодно. Там ожидает вас вечная радость. Наступит веселье, уйдут несчастья, затихнут стоны…
— Там можно греться днем и ночью, днем и ночью… — раздался счастливый голос какого-то ребенка. — Там можно греться днем и ночью, днем и ночью, — повторял он. будто много раз уже слышал эти слова или произносил их сам.
— Верно. — подтвердил Эрни, — так оно и будет.
— Там немцев нет, там нет вагонов, там все не больно, — раздался в темноте другой голос.
— Нет, ты молчи, — раздраженно сказала девочка, — пусть господин раввин говорит, он лучше тебя рассказывает.
Продолжая баюкать сестру покойного мальчика. Эрни начал снова. Вокруг него покачивались детские головки, а за ними он заметил несколько взрослых, которые украдкой слушали его с таким же завороженным видом, как и малыши. Вдруг девочка заплакала. Она смотрела на Эрни широко раскрытыми глазами и плакала без слез, как многие дети, которые чересчур наплакались в первые два дня. Потом она, прижала синие кулачки к его груди и уснула.
— Сударь, убаюкайте, пожалуйста, и меня, я еще ни разу не спал с тех пор, как мы в поезде, — сказал умирающим голосом мальчик лет двенадцати, у которого так исхудало лицо, что глаза, казалось, только чудом не вываливаются из орбит,
— А зачем? — спросил Эрни.
— Мне страшно.
— Но как же я тебя буду баюкать, ты уже большой, — невольно улыбнулся Эрни.
— Ну и что, что большой, я все равно хочу спать, — взмолился дизентерик.