На следующий день я пересела от Шуры на вторую парту, там было свободное место. Ничего удивительного — человек пересел поближе. А что опять с мальчиком, так мне просто все равно, с кем сидеть. Мальчика звали Костя. Он жил на улице Горького, в доме рядом с «Люксом». Иногда мы встречались утром и вместе шли до школы. Он был одним из самых маленьких в классе, а дружил с самым длинным — Женей по прозвищу «дяденька, достань воробушка».
Они читали газеты, и мы всегда обсуждали всякие политические новости. Я пристрастилась к газетам постепенно, после истории с альбомом, который клеила, когда убили Кирова. И они, как я, тоже были «активные» пионеры. Сева к этой стороне моей жизни относился почти презрительно, но так как мы учились в разных классах и, соответственно, были в разных отрядах, то наших отношений «политика» не касалась. Я же часто проводила в классе политинформации, клеила какие-то листки. Кто-то из них (Костя или Женя) хорошо рисовал и был постоянным оформителем. Одно время я была звеньевой, потом — председателем отряда. А до меня (или после) был Женя. Они были хорошие ребята, но как-то сложилось, что я ничего о них не знаю после седьмого класса. То, что я пересела от Шуры к Косте, вернуло мне если не расположение, то нормальное отношение девочек. Эти два моих приятеля большого интереса у них тогда, видимо, не вызывали.
Шел «Пушкинский год». Вместе с государственным возвратом Пушкина в школе стало можно читать Жуковского, Лермонтова. Не только «На смерть поэта», но тревожную, уже тревожащую любовную лирику. Гога ходил в школу с Баратынским. Севка читал Каролину Павлову и Анненского. Я, хотя дома был томик Есенина, переписывала какие-то стихи оттуда в заветную тетрадку. Сколько потерялось, а она сохранилась. И мы трое начинали утро с обсуждения очередной главы книги Вересаева «Пушкин в жизни». Их изо дня в день печатала газета «Известия».
В школе появился литературный кружок. Там были четыре шестиклассника — мы трое и Володя Саппак. Но мальчики чувствовали себя полноправными членами кружка и читали там свои первые стихи. Я же при них была только присутствующей. С кружка началась дружба с девятиклассниками Микой Обуховским, Борей Бариновым, Ляськой Гастевым, Игорем Российским.
Игорь был Севиным двоюродным братом. Но до этого года у меня с ним дружбы не было.
Когда я в Ленинграде вернулась из больницы домой после скарлатины, Раинька подарила мне книгу «Три толстяка». У автора была (тогда казалось) странная фамилия Олеша. Все произносили ее как имя — Алеша. Там были рисунки, запомнившиеся на всю жизнь, и имя девочки, как будто переделанное из крика кукушки — Суок. Теперь я как-то неожиданно узнала, что Суок — девичья фамилия Лиды Багрицкой и мамы Игоря и Оли. А писатель Юрий Олеша — дядя Севы и отчим Игоря. Отношения у Игоря и Севы с ним были дружескими, но скоро я поняла, что у Игоря они сложные — со многими «про» и «контра». Но у Игоря почти все отношения были сложными. И у кого в мире могли быть простые отношения с Олешей? Я же Олешу с первых встреч побаивалась — стеснялась, причем мне кажется, что и он меня тоже стеснялся, как и всех девочек-подростков, с которыми сталкивался.
Игорь боготворил свою маму, говорил, что она «прекрасная дама». И оба мальчика считали, что Оля «настоящий» художник. Весной 1936 года Ольга Густавовна попросила меня ходить к ней позировать — ей захотелось писать мой портрет. Это было время моей влюбленности в нее: «хочу прическу, как у Оли», «кольцо, как у Оли», «шляпу, как у Оли». Конечно, все эти «хочу» я хранила глубоко про себя. Я знала, что Севка посмеется. А мама сделает далеко идущие выводы, что я уже стала «золотая молодежь». Она почему-то так характеризовала всех моих друзей из писательского дома в проезде Художественного театра, Игорь видел, как я отношусь к его маме, может, поэтому я вскоре стала его «поверенной». Мне он поверял свои сердечные тайны и считал, что только мне может сказать о том, что его волнует в жизни. Он говорил, что Севу он любит, но не совсем доверяет, потому что «Севу все слишком любят».
Игорь был очень музыкален, много занимался музыкой, считал себя композитором. Пытался писать какие-то эссе о музыке и читать их на кружке. Они были заумны. Ребята над ним посмеивались. А он был очень раним и тяжело переносил любую шутку. Всю юность он был безнадежно влюблен в девочку из своего класса. Ее звали Леля. Мне она не нравилась. У нее был грубоватый, какой-то уличный говор, неприятная манера хихикать, закрывая ладошкой рот, неприметное лицо (ну, ничего из лица не помню) и сказочно длинные, почти серебрянного тона косы. Из-за этих кос Игорь и сочинил ее — свою Лорелею. И бледнел, и краснел, если она только, хихикая, проходила мимо. Мне иногда казалось, что он может потерять сознание от того, что она где-то рядом. И я всегда боялась, что она как-нибудь непоправимо обидит его своим смехом. Игорь покупал билеты в консерваторию и клялся мне и Севе, что пригласит ее. Но всегда кончалось тем, что в концерт с ним шла я. Сева тогда томился музыкой. И когда Игорь звал его, всегда отвечал:
«Пусть Люся тебя утешит».
Отец Игоря, Миша Российский (Игорь и мы так и звали его), жил где-то в районе Ленинградского проспекта. Я с мальчиками иногда бывала у него. Это был крупный, бонвиванистый мужчина с веселой скороговоркой и «одесскими» шуточками. Он всегда кормил нас всякими лакомствами и уговаривал мальчиков выпить вина, за что я им потом на улице выговаривала, и Сева говорил что-нибудь вроде: «Ужас, ты похожа на свою Батаню, я тебя боюсь!».
Мальчики любили ходить к Мише, потому что он давал им деньги «на карман». Одно время они перестали туда ходить. На мой вопрос, почему, Игорь, смущаясь, с запинками, рассказал, что по идее Оли, чтобы вылечить его — Игоря — от любовных страданий, Миша пригласил мальчиков к себе. Одновременно он пригласил каких-то девушек (Игорь сказал «профессиональных»), А сам ушел. Мальчики вначале шутили с девушками, танцевали, пили вино, а потом поняли, что их пригласили для «приобретения опыта», испугались, протрезвели и ушли. Игорь очень мучился, что его мама способна принять участие в «такой пошлости» (тоже его слова).
Игорь ранился не только о любовь. Обо все! В отличие от Севы он не был аполитичен, читал газеты, пытался найти правду, с кем-то спорил на комсомольских собраниях. Годы 36-й — 37-й, процессы, повальные аресты были для него непереносимы. Хотя ни его мать, ни его отчим не были арестованы.
Он говорил, что нельзя жить, если все кругом враги, и почти кричал на меня, что нельзя жить, если все кругом верят в это, а ты, ты (это я) не веришь. Какое право ты имеешь не верить? А потом плакал.
В августе 37-го года он пошел на Кузнецкий, дом 22 — там была приемная НКВД (теперь приемная КГБ), тогда мы все туда ходили, чтобы что-то узнать о своих мамах-папах. И ничего не узнавали. Он попросил дежурного, чтобы его арестовали, потому что у него «мысли, неподходящие для комсомольца». Дежурный не арестовал его, а вызвал его маму. Она увела Игоря домой. А через несколько недель, в ночь на 16 сентября, Игорь выбросился с шестого этажа, из окна своей комнаты. Прямо на тротуар проезда Художественного театра, туда, где теперь летом стоит цветочный ларек, а раньше женщины продавали цветы из ведер. И у них были мокрые стебли. Игорь всегда покупал мне там маленький букетик. И что-то говорил о своей бессмертной любви к Леле. Светловолосый, светлоглазый, высокий, красивый мальчик.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});