— И ты ей дала?
— Что не дать-то? Дала… Она так понюхала, подышала, хорошо, говорит, пахнет. В карман спрятала.
— Земляничное мыло?
— Другого-то и не было… А что ты так спрашиваешь?
— Ничего, мам!.. Потом-то что было?
— Засобиралась она. И одета больно уж легко, в одном платье. А холод на улице. Стала давать свою старую куртку, надень, говорю, на воде-то замерзнешь. Она смеется, не взяла. Мол, и так много грузу с собой везу, лодка не поднимет. Проводила на берег… Думала, там в лодке и правда какой-нибудь груз, или хоть моторист есть, который ее возит — никого. И весел нет, и мотора не видать, один руль. Может, где-то спрятан был мотор-то, что ли… Сама встала к рулю, лодка отчалила и быстро так поплыла. Рукой помахала и скрылась за поворотом…
— Она адрес какой-нибудь оставила?
— Да нет, я как-то не спросила…
— Из какой газеты тоже не сказала?
— Мне тогда и в голову не пришло. Из газеты так из газеты… А ты не читал нигде очерка про себя?
— Не читал…
— И я тоже… Все газеты с неделю просматривала — нету. Значит, думаю, из центральной какой…
— Тебе ничего не показалось странного в ней? — Шабанов все еще боялся напугать матушку своим восторгом и признанием.
— Как же не показалось?.. Она у меня до сих пор из головы не выходит, — мать что-то чувствовала, но не показывала виду. — Только уплыла она за поворот, тут и наши оттуда выворачивают на катере, замерзли, как цупики… Спросила, видели, девушка на белой лодке поплыла? Не видели!.. Говорю, вот же за поворотом разминулись! Не было, говорят, ни лодки, ни девушки… И мне так чудно сделалось, Германка. Что такое, думаю, уж не заболела ли я…
— Нет, мам, не заболела! — засмеялся Герман.
— И еще, знаешь… Сидим вечером за столом, мужики после бани выпили, я с ними по-итальянски говорю, а отец все ходит по избе и слушает, слушает, тревожный… Спать легли — уснуть не может, ворочается и слушает. Потом спросил, дескать, что это все гудит у нас? Я вроде ничего не слышу… Часа в три ночи встал, оделся, на чердак слазил и говорит — кто махолет трогал? Кто педали крутил? Ну, я и сказала про Ганю. И ему чудно сделалось, места не находит. Так веришь, нет, каждый день стал на чердак лазать, будто опять вспомнил и летать захотел.
— Верю, — Герман приобнял мать. — Вот мне никто не верит…
— А ты и не старайся, коль не верят. Когда командир стал про тебя рассказывать, да упомянул про навязчивую идею, будто ты в каком-то другом мире побывал, я сразу смекнула, в чем дело. Но слушаю и помалкиваю. А то скажет еще, и у матушки с головой не все в порядке, мол, наследственное… Журналистка-то ведь оттуда приезжала! Лодка-то такая уж белая была, да такая необычная! Как подумаю, мороз по коже бежит, чудно, да ведь так оно и есть!
— Мам, а морковка твоя взошла? — хитровато спросил Герман.
Она остановилась, поглядела пристально.
— Только-только начала… Значит, и это мне не привиделось?.. Я уж решила, от тоски мне грезится. Потом отца крикнула. Он прибежал, рассказываю — не верит. Даже он не верит, а отец наш, человек чуткий… Потом твои следы нашел у изгороди. На одном ботинке подошвы нет, протектора. Так поверил… С кем прилетал-то?
— С Агнессой, мама… С той самой журналисткой из газеты, На самом деле она не журналистка…
— Так я и подумала… Что же не объявились по-настоящему, не зашли?
— Напугать боялись. А потом… я и сам не верил. Как будто сон, как будто не со мной все происходит. — Шабанов усадил мать на скамейку. — Это хорошо, что ты видела и все помнишь. Здесь я не хочу никого убеждать… Мы поедем в Пикулино! Мы поедем и ты все подтвердишь.
— Что я должна подтвердить-то, сынок? И перед кем?.. Вот, и сам не знаешь. Посмеются над тобой, и надо мной заодно. Сам говоришь, не верят… И чем больше станешь доказывать, тем громче смеяться будут и пальцами показывать. Ты попробуй-ка наоборот, никому ни слова. И посмотришь, сами потянутся, тихонько выпытывать будут, интересоваться. Потому что самая черствая человеческая душа всегда ищет чуда и радости…
На следующий день Шабанов провожал родителей в аэропорту и через час сам улетал в Пикулино на попутном военном транспортнике. Отец уезжал в невеселом настроении, ворчал, ругался, но никак не хотел говорить причины. Лишь много позже Герман узнал, что Харин принял его за «лоха» и попытался «кинуть» с КАМАЗами. Договор был почти готов, оставалось подписать, однако зам по тылу никак не хотел показывать технику, стоящую где-то на военных складах. И тогда отец сам через какого-то прапорщика забрался в них и увидел, что от грузовиков остались одни рамы и прицепы с бочками. Все остальное давно было продано по частям. Но батя почему-то об этом помалкивал и лишь часто повторял одну фразу:
— Нет, придется учить итальянский, а то говорят, там мафия не хуже нашей.
Мать поддакивала ему, тихо улыбалась Герману и держалась за его руку до самой двери спецконтроля.
— Приеду — посылку соберу, — напомнила она. — Чтоб не тосковал по детству.
Они уже прошли проверку и влились в толпу пассажиров, когда отец вдруг пошел назад, пробиваясь сквозь встречный поток, объяснил что-то милиционеру и вырвался наружу.
— Я ведь совсем забыл тебе сказать! — зашептал торопливо. — Всю дорогу помнил, а тут сбили с толку, так и вылетело… К нам тут одна журналистка приходила, с матерью про тебя разговаривали.
— Это я знаю, батя…
— Зато главного не знаешь. Забралась на чердак, села в махолет и давай крутить педали.
— И об этом знаю…
— А знаешь, что маховик-то до сих пор крутится? Э, то-то! — и светясь от радости, вновь пошел буравить толпу.
В Пикулино Шабанов прилетел под вечер, когда бетон аэродрома хорошо прогрелся солнцем и теперь щедро отдавал тепло. Над взлетными полосами колыхалось легкое марево, по дорожкам, будто неоперившиеся птенцы, разгуливала пара МИГарей: отрабатывалась рулежка — единственное упражнение, на которое хватало топлива. Знакомо выли двигатели, светились огненные сопла, пахло сгоревшим топливом, и ветер трепал, вздувал чехлы в длинном ряду машин на стоянке, так напоминающих печальную и мудрую вереницу монахов в длинных одеждах.
Этот мир никак не изменился, и в подчеркнутом его постоянстве угадывалась претензия на вечность…
От транспортника Герман завернул на КП, чтоб забрать свою одежду из кабинки, и только вошел в двери, как услышал приказ по громкоговорящей связи:
— Майору Шабанову трехминутная готовность! Машина номер шестьдесят один. Доложить исполнение!
Он решил, что это розыгрыш, возможно, товарища Жукова, торчащего на КП, откуда уже разошлось все начальство, и потому преспокойно направился к своей кабинке, однако увидел сквозь стеклянную стену, как техники в тревожном порядке расчехляют МИГ с указанным бортовым номером. То есть команда прошла по службам, а это уже не шутки!
Испытывая внутреннее противление и одновременно повинуясь обязанности, доведенной до инстинкта, он загнал себя в высотный комбинезон, тот самый, обношенный, прошедший огни и воды, сунул ноги в ботинки — опять шнуровать некогда! — выхватил из своего узла гермошлем и побежал к машине. Время потерял много, будто молодой, и техник, стоя на стремянке перед открытым фонарем, показывал на пальцах количество оставшихся секунд. Шабанов запрыгнул в кресло, с его помощью запрягся в ремни, кислородную маску, подсоединил радио и стал включать бортовые системы, ожидая, когда техник опустит колпак и уберет стремянки, но тот заметил надпись на стекле гермошлема и, заботливый, поплевал и принялся оттирать ее рукавом. Герман отпихнул его, дернул фонарь и запросил запуск.
Все-таки он рассчитывал, что Ужнин просто решил встряхнуть его, кинуть с корабля на бал (или наоборот), чтоб почувствовал армейские будни, чтоб служба медом не казалась, и дело до запуска не дойдет. Однако услышал отчетливое:
— Запуск разрешаю. Четвертая дорожка. Старт со второй полосы.
Это был «короткий» вариант взлета, как на перехват цели. После запуска и быстрого прогрева он вырулил к старту, все еще надеясь, что прозвучит обычный отбой, однако, едва поставил машину на «зебру», как последовало добро на взлет. Шабанов плотнее угнездился в кресле, включил форсаж и через несколько секунд был в воздухе, земля ушла вниз, замедлила бег и на высоте тысячи метров начала отставать. Он сбросил газ и пошел на разворот: теперь Ужнин должен был поставить задачу.
Полный круг он сделал в полном молчании земли.
— Слушай, Герман Петрович, — наконец-то позвал Ужнин совершенно не командирским голосом. — Сегодня двадцать пятое мая, в нашей школе был последний звонок, всех сюда привели, на аэродроме стоят, войди в зону, так увидишь… Накануне у них опрос был, анкетирование, и вот какие результаты. Три процента хотят выучиться на экономистов, еще три — на юристов. Сорок четыре процента мальчиков желают стать бандитами и сорок один — милиционерами. Остальные не знают, что делать. Шестьдесят восемь процентов девочек идут в проститутки, двадцать четыре в фотомодели, семь в модельерши и один процент затрудняются ответить. И ни один не пожелал стать летчиком. Я их вижу в окно, Петрович. Они стоят такие же, как мы когда то с тобой. Они еще совсем дети, но уже не хотят летать… Думаю, потому что еще ни разу не видели самолета в небе, а тем более, высшего пилотажа. Будь добр, покрутись над нами, покажи, что можешь?