Кроме того, хотя Попелло-Козельский и выглядел странным, но был вполне приличен. Все же, посоветовавшись с хозяйкой, она ответила, что жить здесь нельзя, а пусть он к ней приходит когда вздумается, и она всегда будет рада.
V
Как и у многих девушек, честно торгующих собой, у Верки Пистолета было доброе сердце. Правда, она могла избить какую-нибудь Дуню Мышку, если бы та покосилась на избранника ее сердца; способна была грубо ругаться, быть может, вытащить у пьяного гостя рубль из кошелька. Но жалела бездомных собак, кошек, беспризорных детей, которых вокруг развращали, нищих, арестантов, своих товарок, вообще всех отверженных, в ком чувствовала себе родное.
Попелло-Козельского она понимала, как худого, облезлого кобеля. Он не приносил ей никакого «профита» – по выражению хозяйки. Но нравилось, что вот и к ней, как к настоящей даме, ходит человек уже немолодой и не за «делом», а просто так, иногда говорит непонятное, но ведет себя прилично и часто жалуется на судьбу.
– Даже очень напрасно себя расстраиваете, – говорила она ему. – Ваша жизнь такая, что нынче плохо, а завтра, может, работу получите и будете тысячи зарабатывать.
– Стар стал Попелло-Козельский, – отвечал он, – нищ, никому не нужен. О, женщины! Вы меня погубили. Слава, где ты? А между тем, мое сердце полно огня и священного бешенства, и я мог бы потрясти мир своим рыданием. Понимаешь ли ты, дочь улицы, великое искусство трагедии?
И, как некогда с Сабанеевой, Попелло-Козельский впадал в многословие, декламацию, и если не в священное, то в словесное бешенство.
– Смотри, Верка, – говорила хозяйка, – не доведет бритый до добра. Как бы посуду еще не перебил. И что ты в нем такое нашла, в толк не возьму?
Но Верка, защищая своего знакомца, говорила, что он артист.
Однако, и ее временами пугало возбуждение актера.
– Ну, – говорила она, – зарядил все одно: дураки да сволочи. Он только один умен.
– Вера! – кричал он. – Ты сама не понимаешь, что говоришь. Я вижу в тебе Офелию и блудницу, и иногда последняя берет верх. Берегись!
Однажды, когда Попелло-Козельский особенно разошелся и стал громить ничтожества, которые не дали ему пробиться к славе, а сами заняли привольные места, Верка не выдержала: в ней прорвалась уличная девушка, та, кого он называл «блудницей». Она принялась громко и грубо хохотать.
Попелло-Козельский рассердился, обиделся и ушел. Он так расстроился, что решил никогда больше не приходить к ней: в конце концов, и она такая же женщина, как Сабанеева и другие. Так же она далека от его интересов, так же не понимает искусства и театра. «О, Боже мой! – вскричал он патетически, шагая по тротуару. – Когда же явится та, истинная, которая даст мне настоящее блаженство и поведет к славе?»
Весь остаток дня он провел в острой, мучительной тоске. Болела голова. Все вокруг стало представляться странным, не совсем обычным: точно истончились, почти до прозрачности, какие-то перегородки в мозгу, и окружающее приобрело особенную остроту и жуткость. Идя по бульвару, он ощутил внезапный страх. «Попелло-Козельский, – сказал он себе, стиснув зубы, – держись! Вокруг ты видишь демонов».
Вечером он зашел по старой памяти в актерский ресторанчик, где, надеялся, ему дадут пива и кусочек хлеба. Но метрдотель отказал, заявив, что и так он должен более пятидесяти рублей. Попелло-Козельский стоял перед ним в замасленном сюртуке, с грязной манишкой, без манжет. Он был бледен, и глаза его бегали и блестели.
– Я хочу есть, – сказал он. – Я голоден.
В мозгу же его вертелось: «Демоны, демоны!» Его увидел знакомый актер и дал пива и сыру. Попелло-Козельский поблагодарил. Он сидел молча. Знакомому неловко было с ним, не клеился разговор. По временам Попелло-Козельский что-то бормотал про себя. От пива голова его замутилась, и окружающее стало еще призрачнее.
Неожиданно в ресторанчик вошла Сабанеева с молодым актером, вроде того, каким он был лет десять назад. Сабанеева хохотала. Она выглядела совсем не молодой, сильно красилась, держалась развязно. Попелло-Козельского не заметила или сделала вид, что не замечает.
Он встал и, указывая на нее, загремел:
– Призраки! Вот они, призраки!
Не поблагодарив товарища и не попрощавшись, он вышел из ресторана. Он знал, что куда-то надо идти непременно, по важному делу.
Дойдя до половины Страстного бульвара, вдруг увидел, что навстречу ему бежит уличная девушка. Другие бежали по тротуарам, и это происходило потому, что их преследовали полицейские.
– Господин, возьмите под руку! – крикнула девушка и повисла на его плече. – А то в участок заберут.
– Да, – ответил он. – Охотно. Я тебя знаю. Ты моя единственная любовь. Ты Офелия. Да, я всю жизнь ждал тебя. Ты ведешь меня к счастию.
Девушка была очень удивлена. В это время подошел околоточный и потребовал, чтобы она отправлялась в участок.
– Это невозможно, – ответил Попелло-Козельский спокойно. – Это та, кого я всю жизнь искал, и, вероятно, вы не знаете великого артиста Попелло-Козельского, если думаете, что он так легко отдаст свою любовь.
– Перестаньте, господин, – сказал околоточный. – Это безбилетная проститутка, и мы должны отправить ее в участок. А вы рассказываете Бог знает что.
Тогда что-то хлынуло в мозг Попелло-Козельского и смыло все перегородки. Он бросился на околоточного. Если б девушка не удержала его, он бы, конечно, его ударил.
– Как? – кричал он. – Мне не верить? Мне, потомку князей Попелло-Козельских, лучшему Макбету мира? Кто вы, безумцы, ничтожества, жалкие души? Но я выше всех вас. О, я знаю! Вот она со мной, я ее встретил наконец, все прошло! Я вижу свет, счастье, куда мы идем вместе.
Он встал перед ней в грязь на колени, плакал и целовал ей руки.
– Боже, Боже! Сколько я страдал, ожидая тебя! Околоточный отправил его в участок. Но поздно было поучать или судить того, в чьем мозгу клубился и переливал блеском и радугой новый мир, столь же далекий от проституток и участков, как и от нашей земли. В участке поняли, что с ним. На всякий случай, запирая на ночь, дали по затылку. Он не обратил на это внимания. Всю ночь Он находился в восторженном бреду.
Когда на другой день его везли в дом умалишенных, он радостно плакал. Было сыро, холодно, шел дождь. Но для него светило солнце. Нежные и светлые виденья являлись ему.
1913
Из рассказов, не включенных в книги
В дороге*
(Эскиз)
Поезд сильно взял со станции и через несколько минут выскочил за город. Город – клокочущий, громадный, с электричеством, банками, фабриками, биржами, ресторанами и домами терпимости – волновался и бурлил сзади и отбрасывал на небо светлое зарево.
От этого могучего, железного города тянулись до нас две стальные полоски, а мы, мчавшиеся по этим полоскам, были тоже пропитаны железом и силой; и в том резком и сухом грохоте, который расходился от нашего поезда, было самодовольство.
Я смотрел в отворенное окно, – я рассматривал ночь, она была тихая, серая и туманная. Туман, не очень густой, мягко висел в воздухе и так наполнял собой все, что казалось, будто на земле только он один и есть, – и трудно было представить себе, что за ним поля, леса и деревни. Это была какая-то беззвучная и бестенная пустыня, которую злобно прорезывал наш дерзкий поезд.
И когда мы выскочили к берегу реки и несколько минут неслись совсем рядом с ней, она казалась безначальным и бесконтурным бледным пятном; казалось, что там, дальше – вечное спокойствие, мир и ничто. После реки был подъем; идти стало трудно, слышно было, как наперебой пыхтели наши два паровоза, и красные отсветы на полотне из-под их раскаленных топок ползли вперед совсем медленно.
Тах-тах-тах-тах – дышали паровозы, и в этих могучих вздохах была злоба; весь поезд, все вагоны мучились и были ужасно напряжены, но мне было даже приятно, что они страдают. Пускай себе они рвут друг друга на части. Они сильны и жестоки.
Когда же мы всползли наконец, – мы стали вознаграждать себя. Должно быть, ту: был и уклон, потому что скоро быстрота сделалась уже противной: вагон швыряло, постукивание под ногами сделалось каким-то общим гвалтом, и паровозы бесчинствовали. Им приятно было, что они вырвались наконец, и они пьянели от быстроты.
И в этой их сумасшедшей скачке было что-то животное, какое-то зверское бахвальство могуществом и силой.
С разгону мы влетели на мост; что это был мост, я узнал потому, что сразу все заорало какими-то резкими, железными криками, это были крики победителей, и в несколько секунд мы пролетели эту сплетенную из железа кишку и мчались уже дальше.
Слабо мелькнули из тумана зеленоватые и красные огни станции, но мы не обращали на это никакого внимания, мы летели – и станция, маленькая, сиротливая и как будто сконфуженная, что мы так горды и невнимательны, пропала сзади в тумане, и хотя там жили, беспокоились и страдали люди – нам не было до этого никакого дела; и у нас от нее осталось только ощущение нескольких разноцветных огоньков да тех своеобразных перебоев, какие бывают, когда пересекаешь запасные пути.