– Что, взял? Думал удрать? Ну и не думай!
Ребята устали, гонка вышла вничью, только очень сумно под сердцем – покатывает, и в глазах круги. Кажется, если б промчаться еще малость, сердце б выпрыгнуло из груди, и так бы и ухнул куда-то, в темное лоно. А пока мутит даже несколько… вот скандал, вдруг сейчас придет Машура, а они, как окуни на берегу, будут валяться и отдыхивать.
Уже в небе, наверху, идет свое глубокое действие; плывет ночное, разбрелись облака, затемнела бездна, безбрежная, со звездочками. Она дохнула своим, и прохлада сошла со звездных высот, бальзамом льет на городишко, на ребят, Потапыча. Вдруг калитка отворяется – Машура! Легенькая, с тоненькими ножками, в гимназическом переднике. Наконец-то, а ее уж ждут. «Велосипед-то привезли?» Да, конечно. «Вы меня поучите». Коля розовеет. Если б нужно, обежал бы циклодром раз десять, сто. «За мной мама зайдет, только б начальница не узнала, это будет ужасно. Вообразите, одна, с гимназистами!» Машура болтает – бойкая коза, около ней всегда всякие «они» – Коля с ненавистью вспоминает длинного классика, радикала, с умными словами. Но как легко бежать с ней рядом! Разве обратиться в кули, в какого-нибудь японца, человека-лошадь, и возить в двухколеске эту тоненькую Машуру всю жизнь? «Ой, вираж, страшно, упаду, кара-у-л!» Машура заливается, а Коля въелся в руль, велосипед бежит по наклону, они в самом дальнем углу циклодрома, их видит только красная луна, что выставила рожу, в майском дыму, из-за края водокачки. Вот, в двух вершках горячие глаза Машуры, прыгающий локон, и все ее тепленькое тельце прильнуло к нему от наклона «машины». «Машура…» Но что – Машура, надо поцеловать ее в незащищенный височек, да, вот так, и краснеть, шептать ей на ухо какую-то чепуху, вдохнуть ее девичью прелесть, и пусть она сама застыдится глубокорусским румянцем, щелкнет его по носу, но любовно, а луна будет багроветь и взлезать все выше, в сонной прохладе; и тяжелый жук, майский жук прожужжит над ними – запутается в Машуриных волосах.
Приехала в коляске мама, смеялась, весело поздоровалась с мальчишками и увезла Машуру. От нее пахло духами, тонкий платочек белел из ридикюля, и, когда они сели обе в экипаж, Коле показалось, что это сестры, нежно-энглизированные существа. «Уж вижу, вижу, Машуре не скучно было с вами», – мама лукаво косит глазом на Колю, и под зеленоватой луной Коле этот глаз так же безмерно дорог, как и Машурин. Они смеются и вспыхивают будто, а луна потопляет всех теплым изумрудом. Опять они, как верные пажи, заскользили с двух сторон у коляски; спицы отблескивают луной, Комарик бросил в коляску пригоршню сережек тополевых, и оттуда легенький хохот, и Коля вновь замлел на руле с бродячей, овеянной душой. Снова бы так – лететь и лететь, и далеко за городом, мимо белоствольных берез у большака, с дымно-зелеными тенями, в лунных майских полях… «Addio, до свидания!» Из пролетки замахали, забелело, свернули в сторону, шины их зашуршали опять, даже под звезду огнецветную, на которую они будто и тянут. «Прощай, прощай, Колька!» – «Прощай!» – Но Коле никуда сейчас не хочется; все тот же пахучий височек Машуры перед глазами, и образ ее – только еще легче теперь, точно воздушная, лунная благодать напоила его. «Ах луна, милая моя луна!» И чтоб почтить ее, Коля мягко кружит на велосипеде по улице, как тихенький козодой; несколько легких туров какого-то вальса, колдовского и слабого. «Домой, луна, домой!» Топольки по тротуарам дрогнули и засеребрились, несколько новых листочков распукнулось, глянув на свет Божий; вдали голубеет уплывающий ушастый Комарик, – а Коля зашуршал домой, лениво, сквозь тихую дрему и тающую свою мальчишью душу.
В окне, дома, видит он тетю Бунте. Это значит, лунный вечер, тетя тоже мечтает, старыми немецкими мечтами. Целый день она мотала мотовило с нитками для чулочной, а теперь дышит весной и даже пенсне сняла. «Ну, хороший мой человек, приехал?» Это вечные закадычные друзья. Тетя Бунте знает и Машуру, и маму и все видит давними своими глазами. «Ты не думай, Коля, – говорит она иной раз и, осклабясь, улыбается безбрежной улыбкой, – я очень хитрый человек, я всегда все вижу». И тогда оба они хохочут – шестидесятилетний ребенок и ребенок малый.
«Устал, мой хороший, со своим фюльсипедом, поди, Коля, сними блузу, все такось легче». – «Ничего, тетя, у-ух… у вас прохладно». В комнатах действительно прохладно: синеватые сумерки, слабо белеют чехлы кресел по стенам, и пахнет старой, старой жизнью. На стенах портреты допотопных тетиных предков – «контористов», икона с лампадкой.
«Посиди, Коля, смирно; смотри, у окошка простудишься». Но Коля не слушает: окно выходит в садик, оттуда так сладко тянет жасмином, – белой, тяжелой волной, и на ней плывет мысль, качается, как на тихом море. Так же ль пахнет из сада сейчас и у ней, у Машуры? Й вдруг она тоже сидит на подоконнике и вспоминает Колю, поцелуй на циклодроме? Боже, Боже, розовый прилив затопляет сердце, в темноте он краснеет пионом, и подкатывает к груди дивный трепет, – вот, скажи она сейчас, чтобы умер, – и в одно мгновение сгорел бы и сжегся. «Коля, не глотай холодной воды, это тебе нездорово». Ах, какая там холодная вода, дорогая тетя, милая тетя, что вы понимаете? Все равно нельзя так сидеть тут – тихенько. Все равно уйдет отсюда – бродить, шататься, разве можно дома усидеть в такое время?
На улице легко и радостно: весь этот маленький городишко распростерся под небом и луной, скромно благоухая садами; уже май, сады в белой одежде, дивные яблонные цветы белорозовы, и, идя вдоль забора, вдруг вдохнешь теплую, сладковатую прелесть. Коля бредет. Хорошо бы уехать на лодке – по реке, заплыть в неизвестные леса на том берегу, заблудиться в них, сгинуть в лунном безмолвии… «Здравствуйте, Коля». Коля вздрагивает. «Здравствуйте», – он бормочет и краснеет. Впрочем, что ж, это всего поручик Штюрцваге. У него светло-голубые глаза, эмалево-фарфоровые, тоненький румянец и на пальце бирюзовое кольцо. «Вы куда же, собственно? Воздухом дышите?» – «Не-ет, я в… реальное училище, – Коля вдруг вспоминает. – Нам нынче обещали звезды в телескоп показать». – «Вряд ли увидите хорошо, при луне звезд бывает мало».
Штюрцваге идет рядом, от него чуть тянет хорошими духами, и легкие лакированные сапоги сияют под луной. Под мышкой концертино. И бирюзово-эмалевые глаза кажутся Коле загадочными. Вообще все странно: кто он такой, Коля точно не знает. Так, офицер, но особенный, музыкант, и отличный, и всегда он изящен, с нежным румянцем, вдали от товарищей, с маленьким слабым инструментом.
Но вот переулок, куда Коле сворачивать, – тихий, тихий переулок. На углу прозябает историк Козел, на той стороне церковь святого Иоанна, где все свои учебные годы Коля пел на клиросе. А там дальше и само «реальное»: маленьким мальчиком, замирающим от ужаса, поступил он сюда в далекие времена, а теперь неделя, две – и это большое розовое здание, с густыми кленами в саду, уплывет назад, а его и его друзей, и Машуру, Комарика понесут вперед новые – розовые волны молодости.
По двору в чесучовом пиджаке расхаживает физик Проничка, а иначе Прон, и беседует с «первым учеником»: вероятно, о законах Гей-Люссака или Бойля-Мариотта. Проничка скромен и тих, только кончики висячих светлых усов, котообразного вида, шевелятся под майским дуновением да отблескивают очки под луной. «Все уж собрались, так, я готов показать вам диск луны, господа; наш телескоп увеличивает приблизительно в четыреста раз, следовательно, вы увидите луну как бы с расстояния десяти тысяч верст; а для луны это все равно, как если бы мы рассматривали друг друга на десять шагов». Смеются. Проничку любят, и его физико-математическим шуткам даже рады. Вот и телескоп, – на треножнике, вроде фотографического аппарата – но как странно глянуть туда! Все Васильевы, Ивановы первые и вторые, кудлатые и с аккуратными проборчиками поочередно смотрят в это отверстие; и по очереди на каждого дышит беспредельный мир, дальнее безмолвие планет и бездн.
Кто-то двинул трубу, – в поле зрения засияла луна. Она, она сама, живьем и на безмерном расстоянии, всегда – прекрасная, всегда – печальная ночная бродяга. Видны пустыни и кратеры, и черные тени зубцами бегут в долины, все дальше и дальше. «Древние полагали, что луну населяют души умерших», – слышит Коля над ухом, но он и вообще плохо понимает все сейчас, кроме одного: живая, близкая луна, и вместе мертвая и навеки чужая, серебряный, вечный свет, к которому сразу чувствуешь острую жалость, любовь, изумление и тоску. Точно из далекого мира, таинственного и светлого, кто-то ранит невидимыми стрелами земное сердце. Коля отходит. Снова Проничка с законами газов, чесучовый пиджачишко и скромная учительская душа; розовый корпус училища и директорский особняк с блистающими в луне окнами: давно привычная малая жизнь. Комарик опять тут. Коля берет его под руку, и вместе они идут по кленовой аллее – прямо, налево. Светлые вырезы, тени тихо ходят по дорожке; дрожат многолопастные листы; Комарик тоже присмирел, и точно: золотая легкая тоска оплетает души; хочется затрепетать, замереть в тихом и сладостном волнении – и ждать чего-то. Чего? Улыбнуться ему, как неизбежному, и заплакать светлыми лунными слезами.