по обнажившемуся брюху, распоров его от груди до паха. Волк отлетел в сторону и пополз по снегу, волоча за собой ало и страшно обозначившиеся на снежной целине внутренности. Больной, захлебывающийся вой ударил в Борисовы уши. Царь откачнулся от возка, ступил с дороги и увяз в снегу. Глянул под ноги. Но рык, хрип и вой выплеснулись снизу с такой силой, что Борис торопливо вскинул глаза. Неведомо почему Борис был целиком на стороне вожака, и ежели бы смог, то расшвырял, разбросал пинками, разогнал его преследователей. Однако волки были далеко, и даже крикни Борис, голос его не остановил бы схватку. Слишком жарок был волчий бой, и человеческий голос не прервал бы его. Слепая ярость владела стаей.
В матерого волчину вцепились два трёхлетка, рвя тёмные в подпалинах бока. Но вожак тем же разящим ударом, которым опрокинул первого волка, резанул одного по шее, вывернулся на сторону, поддел под рёбра другого, вскинул и, тряся головой, въелся в мякоть. Тут же вырвавшийся вперёд из цепи третий волк впился ему в горло. Серый клубок тел, судорожно дёргая бьющими по воздуху лапами, взрывая снежную целину и разбрасывая комья наледи, покатился к кустам.
Борис отступил от обочины и оглянулся. В нарастающем грохоте копыт к возку по дороге мчались конные. Над одним из них всплеснул чёрным крылом широкий плащ, и царь понял: мушкетёры.
Борисов дядька, Семён Никитич, услышав царёво слово о том, чтобы в пути его не беспокоили, распорядился по всей дороге — в оврагах, перелесках, за корявыми избами деревень — поставить дозоры и оберегать царский возок строго. «Глядите в оба, — сказал, — а зрите в три!» Кулаком взмахнул. Так что хотя ни спереди, ни сзади, ни сбочь царёва поезда не скакало, как обычно, ни одного человека, глаз довольно много следило за Борисовым выездом.
Молодой стрелецкий сотник, стоявший в дозоре с десятью иноземными мушкетёрами и двумя десятками пеших стрельцов, увидел, что царёв возок остановился, и, желая порадеть на службе, разгорячившись, свистнул и погнал коня. За ним пошли мушкетёры.
Подскакав к возку, сотник скатился с седла и стал перед Борисом. После лихого скока грудь стрельца дышала прерывисто, глаза беспокойно метались по дороге, отыскивая причину царёвой остановки.
Подскакали мушкетёры. Эти были спокойны. Нерусские лица, красные от морозного ветра, сдержанны. Из-под плащей мушкетёров торчали непривычно длинные шпаги.
Борис пожелал спуститься к перелеску, где только что кипел волчий бой.
Сотник, чтобы царю пройти без помехи, торопясь, ступил на обочину притоптать снег.
Борис, издали разглядев серые тела, подумал: «Ну а вожак-то ушёл али нет?» И ему захотелось, чтобы непременно ушёл, но едва подумал об этом, как увидел матерого волчину. Тот лежал у кустов, выделяясь тяжёлым телом, мохнатой башкой, заметно продавившей хрупкую наледь. Борис подошёл и остановился над павшим волком. Снег вокруг был изрыт, истоптан, испятнан алой, ещё не застывшей кровью, и казалось, её пресный, беспокоящий запах пропитал даже воздух. Но это было не так. Тревожно будоража всё в человеке, пахнет по весне поле, тронутое первыми лучами солнца, и запах, который втянул в себя Борис, шёл не от бросившихся в глаза кровавых пятен, но от гнущихся под ветром лозин талины и самой земли, просыпающейся после зимней спячки. Поднятая борозда хлебной нивы и только что отрытая могила пахнут одинаково, хотя первая уготована, чтобы дать жизнь, а вторая, чтобы принять смерть или то, что остаётся после неё. Начала и концы имеют много общего, и не случайно с трепетом человек встречает рождение и с трепетом же ждёт смерть.
Башка вожака грозно и даже торжественно лежала на лапах. Матёрый волчина не опрокинулся, не растянулся безобразно, но лишь приник к земле, прильнул к ней, как к последнему и желанному пристанищу. Даже сама неподвижность волка несла в себе что-то значительное. Но сотник по молодости, по глупому желанию непременно услужить царю шагнул к вожаку и, ловко подцепив носком нарядного казанского сапога поникшую голову зверя, выставил её так, чтобы Борис смог получше разглядеть. Весело играя голосом, сотник сказал:
— Гон! Самое что ни есть время волчьих боев.
И вдруг, увидев, что царь поморщился, понял — поторопился зря — и отдёрнул ногу. Голова волка беспомощно упала на снег. «Дурак!» — подумал Борис и, не взглянув на сотника, повернулся и пошёл к дороге. Сотник растерянно поморгал круглыми сорочьими глазами и суетливо побежал следом. Мушкетёры как были, так и остались неподвижны.
Борис сел в возок. Кони тронулись.
Царица взглянула на Бориса, но он покивал ей успокаивающе, и она вновь задремала.
Царские дети даже не проснулись.
Царь откинулся на кожу подушек, прикрыл глаза. И вновь послышалось поскрипывание полозьев, пофыркивание коней, стук копыт по ледяной дороге, однако ни уют возка, ни близость родных не вернули царю тихое чувство умиротворения, владевшее им до остановки. За мерным стуком копыт Борис отчётливо различал сейчас многие и многие голоса, из полумрака возка взглядывали на него вопрошающие лица, тянулись руки, одновременно умоляющие и властно требующие. И неизвестно, чего в них было больше — мольбы или приказа.
У царя обострилось лицо. И тут подумал Борис, что он как волк, павший у перелеска, который не то вёл стаю, не то уходил от неё. Царь сжал кулаки и посунулся к оконцу. Свежего воздуху захотелось глотнуть, морозного, очищающего. Даль оглядеть. Но оконце было добро вделано в короб дверцы и даже малой свежей струйки не пропускало, а даль затуманилась сумерками. День катился к вечеру, и ничего, кроме ближней дорожной обочины, Борис не увидел.
Строить Россию работа была тяжкая.
2
Зимы непутёвой, бесснежья испугались, как оказалось, зря. Когда такого не след и ожидать было — по утрам лужи морозом прошивало, и накрепко, — загрохотало вдруг в небесах, к изумлению, полыхнула молния, и тут же закапало, закапало, да не враз, не торопко, но так, как и нужно было. Не косохлёст, подстега упал на безрадостные поля, а ситничек — самый мелкий и мужику приветный дождичек.
Несказанно обрадовался урожайному дождю московский стрелец Арсений Дятел, которому в Борисовой судьбе да и всего рода Годуновых должно было сказать слово.
Не дано человеку знать связи причин, поступков и следствий и потому не угадать, кому и какое место отведено на этой земле. Правда, известно: ежели жизнь некая вершина, на которую человек взбирается в сомнениях и трудах, то каждый камень на пути может послужить и ступенью, поднимающей на шаг выше, и началом лавины, что сметёт, раздавит его. Однако до перекрёстка, где должны были