ему несчастная доля малый боярский секрет вызнать. И непременно прибить бы его должны были за то, но вот не прибили. Случай выпал. А сейчас отправляли в деревню. Посчитал боярин так: от падали какая польза, да и деревня далеко, пускай мужик гнёт спину. Всё рубль, а то два али три в год в боярский кошель ляжет.
Игнатий оглянулся на стоящего вороной у подклети чернорясого и — памятливый был — запомнил лицо. И тут жизнь петельку забросила.
Игнашку посадили на телегу.
— Давай, — сказал приведший его вознице, — трогай!
— Ты бы, чай, — возразил тот плаксиво, — кого другого послал. Вишь, — показал изломанным кнутом на мерина в оглоблях, — старый, ногами перебирает, зябко ему по грязи. А?
— Ничего, дотащитесь.
Мерин качнулся всем телом, и телега тронулась.
— Ишь, — сказал Отрепьеву, кривя рот, отославший телегу романовский холоп, — зябко. — Хохотнул. — Чего только не придумают. Зябко…
Монах смотрел на холопа словно глухой. В ушах Григория стояло сказанное Александром Никитичем: «Время придёт — и тайное станет явным».
Тем временем Александр Никитич взошёл в палаты. И здесь принимали гостя Романовы, однако и гость был иной, и приём не тот.
Под сводами, ближе к окнам, стоял покрытый богатой скатертью стол, и старший Романов — Фёдор Никитич — потчевал за ним Богдана Бельского, которого царь посылал воеводой в Царёв-Борисов — крепость и город на южных пределах державы.
Бельский сидел за столом, уперев крепкий подбородок в сжатый кулак. Цыгановатое лицо воеводы было мрачно. И без тени улыбки сидел за столом Фёдор Никитич. Оба знали: царь Борис, назначая Бельского воеводой на Северский Донец, прежде иного хочет убрать сильного человека из Москвы. В Думе при назначении воеводы в Царёв-Борисов много говорили лестных слов, что, мол, от Богдана ждут великих дел по укреплению крепости и защите державных рубежей. Царь Борис поднялся с трона и милостиво на плечи нового воеводы руки возложил: дерзай-де, Богдан, и мы тебе воздадим и благоволением царским, и щедрыми дарами. Царь говорил сладко, а бояре глаза прятали, головы опускали. И глупому было ясно: царская речь что мёд, а дело что полынь. Руки царя давили Богдану плечи.
Александр Никитич вошёл и взглянул на брата. Тот ответил коротким кивком. И слова не было произнесено между братьями, но первый дал знать, а другой понял, что разговор с монахом состоялся, и такой, какой и был надобен.
Фёдор Никитич руку опустил на стол, сказал, твёрдо глядя в лицо Бельского:
— Что ж, не кручинься, воевода. Дал бог роточек, даст и кусочек. Борис на Москве царь, а ты в Царёве-Борисове царём же стань.
Молчали после таких слов долго. Уж больно крепко было сказано. За эти слова и голова с плеч могла скатиться. Но вот же сказаны они были. Богдан Бельский крякнул, откашливая вдруг завалившую горло сырость. Сказал:
— Быть по сему.
Вот какие заваривались дела на Варварке. Не заяц петлял. Туго-натуго жизни перехлёстывались. А Варварка ещё не вся Москва. Были в белокаменной и другие улицы, и там люди жили, и каждый своё тесто месил.
Кабатчик же в известной фортине сплоховал. Откусил больше, чем смог проглотить. Серебряная цепь смутила, да и на силу понадеялся. Ан нашла коса на камень. Поднял руку на Ивана, а тот — ловок был, ах ловок — вывернулся и полоснул засапожником. Твёрдо убеждён был Иван: нет человека, который бы не украл. Только одному крошка нужна, а другому и ломтя мало. И держался сторожко. Знал: не сейчас, так в другую минуту рубанут по макушке. Кабатчик повалился на лавку, Иван метнулся по кабаку да и выскочил прочь на улицу.
В тот же вечер со зла и досады сорвал в богатой церкви Дмитрия Солунского бармы[79] с иконы и ушёл из Москвы. Теперь ему в белокаменной и вовсе нечего было делать. Обманув стражу, выбрался за город и, стоя в ночи, погрозил Москве кулаком.
— Ну, — хрустнул зубами, — погодь…
А почто грозил? Аль сам не был виновен? Но грозил же, грозил! Пальцы до боли, до белизны в суставах сжал.
— Ну… — Губы обтянулись, как у оскалившейся собаки.
3
На Москве много строилось, но ещё больше начиналось строительством. Борис был нетерпелив и торопил всех, хотя иным было и непонятно, зачем столько городить разом. Оно, помолясь да без спешки, как бывало раньше, может, и лучше? Деды неторопко жили, отцы не бог знать как поспешали, а нам для чего такое? Все под богом ходим, всему черёд есть, зачем время гнать? Не божье то веленье. На Руси такого не было. Но нет…
Великою мудростью в Кремле строили водовод, который забирал воду в Москве-реке, поднимал хитрым насосом на башню и далее пускал её самотёком. Люди дивились, но кое-кто и спрашивал: «А к чему?» Приставы, однако, отвечали твёрдо: «На то царская воля». Вот и весь сказ. А вода лилась, лилась в гору загадочной силой. У опущенных в Москву-реку заборных колод течение крутило воронками. Вода уходила вниз со всхлипом, со стоном. Кое-кто крестился. Другие спрашивали, округляя глаза:
— Как это понимать? Ни тебе паводка, ни тебе ветра. А ежели в эту воронку угодить?
И вспоминались слова, не раз слышимые по церквам, страшно и жутко гремевшие под сводами: «И разверзнутся хляби небесные, и падёт небо…»
Перекрестишься тут.
На Пожаре поднимали каменное, изукрашенное резьбой Лобное место, чтобы с вершины сего читать москвичам и всему русскому люду царёвы указы и распоряжения. Камень тесали с великим тщанием.
В Кремле вовсе, к вящему изумлению, принялись надстраивать храм-колокольню Ивана Великого. А он и так, строенный на месте скромной церквёнки Ивана Лествичника, был не мал. Куда громоздить-то? Но громоздили. А ответ один: «На то царская воля».
Да что Иван Великий! По всему Кремлю валили храмины старых приказов, так что треск стоял, растаскивали неподъёмные брёвна и жгли в огромных, чадно пылающих кострах. По многу человек впрягались в лямки и растаскивали замшелые срубы, как глухими шапками, накрытые гонтовыми тяжёлыми крышами. Хрипели, вытягивая шеи:
— И раз! И раз! И раз!
Уложенные в обло стены подавались трудно. Но ломать не строить: сыпалась щепа, трещали бревна и срубы разваливались. Говорили, новые, каменные приказные храмины поставят. Но и это было непонятно: разве в старых дьякам тесно было али зябко? Нет, такого не скажешь. Палаты были просторны, а брёвна в обхват не возьмёшь. За такими стенами и в лютый мороз отсидишься куда как с добром. Но, надсаживаясь, рушили приказы и везли камень. Иные на работах надрывались, многим ноги