рядом, на Варварке, в тот же час стукнул в тесовую калитку романовского подворья сирый инок Григорий Отрепьев. Стукнул и сказал:
— Во имя отца и сына и святого духа.
— Аминь, — ответили ему.
Голоса были негромкие, да ежели бы они и громче прозвучали, всё одно затерялись за дождём и беспокойством Варварки. А ведь всё то были узелки верёвочки судьбы царя Бориса. Жизнь петельки набрасывала, вдвое, втрое перегибала верёвочку, образуя проушины, складывала в мочку, в хомутик. Сказано: вот был на Москве третий, но был и двадцатый, и сотый, и тысячный… В одну петельку все пуговки не устегнешь, и жизнь новых и новых людишек к судьбе Борисовой пригребала. О том, каков царь и царствование его, говорят не колокола медные, хотя они и поют ему многие лета, но люди, коим довелось жить под ним. Царю ещё при венчании провозгласят здравицу, раскачав большой колокол на Иване Великом, а царь и ручкой не поведёт. Да и то сказать надо: цари на Руси одним начинают — колокольным праздником и обещанием великих дел. А медь — она звонка. За ней в колокольный бой слабые человечьи голоса не слышны, ан всё одно судить о царе будут люди, и, конечно же, не в праздник, не под пылающую медь, но в серые будни.
Ответили Отрепьеву и калитку отворили. Чернорясый переступил через тяжёлую колоду и склонился, как и подобает скромному монаху. Лицом монах был худ, ряса ветхая. На локтях и по подолу рыжее проступало.
Отрепьева провели в подклеть. Показали на лавку. Монах присел, подобрал рясу. Тонкими веками прикрыл глаза.
В подклети было чисто, сухо, покойно. Пахло извёсткой от свежевыбеленной печи, выступавшей приземистой грудой из тёмного угла. Из поддувала печи жарко проглядывали раскалённые угли. Текучий их свет скользил и вился странным узором по дубовым плахам пола.
Монах молчал, и ни звука не проникало в подклеть сквозь толстые каменные стены. Крепкое подворье было у Романовых. Камень мастера клали. Хороший камень — московский белый бут.
Неожиданно в глубине подклети сухо щёлкнуло железо, и тут же скрипнула дверь.
Монах головы не поднял. Однако взор его беспокойно метнулся по текучему пятну света у подпечья, но тут же тонкие веки опустились ниже и вовсе прикрыли глаза. Лицо чернонорясого застыло.
В тёмном углу тихо кашлянули, и мягкие подошвы ступили по дубовым плахам. К монаху вышел Александр Никитич Романов. Не старший рода — Фёдор Никитич, но брат его, с шустрыми глазами, ан неторопливый в движениях и речью небыстрый. Так уж было в доме том в заводе: коли дело требовало осторожности, вперёд пускали младших. Бережёного, говорят, бог бережёт, а в доме Романовых шибко береглись. А как же: многажды были пуганы и не раз биты.
Александр Никитич сел на лавку.
Монах говорил, сложив руки на коленях. Они лежали ровно и покойно. «Не робок, — подумал, глядя на те руки, Александр Никитич, — не робок».
— Отца моего здесь, на Москве, на Кукуе, ножом убил пьяный литвин, — сказал монах.
И когда сказал «отца», Александр Никитич вскинул на него глаза, но промолчал. Пальцы на поле шубы заиграли, царапая мягкое сукно. Взора, однако, Александр Никитич от монашка не отвёл и приглядывался к гостю всё внимательнее. «Лицо круглое, — отметил, — волос рыжеват. Росту, пожалуй, среднего или почти низкого. Сложен хорошо. Не тучен…» И вглядывался, вглядывался, хотел рассмотреть глаза. И тут монашек оборотился к нему, поднял взгляд. «Голубые глаза-то, — отметил Александр Никитич, — голубые. Славно. А то, что неловок, — пускай. Пройдёт».
— По молодости жил на Москве у князя Черкасского в холопах, — рассказывал монах. — Потом по монастырям ходил. Имя в монашестве получил Григорий.
— Так, — сказал Романов, — то любо.
— Грамоте разумею. Пером навычен и боек.
— Знаю.
Помолчали. Стало слышно, как в печи потрескивали дрова, Монах упорно смотрел в пол, но руки по-прежнему покойно лежали на коленях. Александр Никитич кашлянул и руку поднял, прижал пальцем на виске жилку. Малая была жилка, а стучала, стучала в голову. Знать, торопились мысли, обгоняя одна другую. Далеко заглядывал Романов, и многое ему виделось, но он сдержать хотел мечтания. Слишком дорого было то, что держал в голове, да и страшно. Торопится человек, спешит ухватить своё, тянет руки, и вот, кажется ему, сей миг схватит, но пальцы сомкнутся, а под ними пусто. Оно и комара прихлопнуть непросто. Выждать надо, хотя жжёт кожу, пока он хоботком в теле увязнет. Тогда бей, не улететь длинноногому. Конец. Ну а ежели раньше рукой взмахнёшь — сорвётся комарик и запоёт своё — у-у-у, — не давая покоя. Нет, надо ждать. А здесь не о комаре мысли были у Александра Никитича. Нет, не о комаре. Да и умели ждать Романовы.
— В Чудов монастырь, — сказал, — тебя определим. Послужишь богу. На Москве тебе способно будет. Да и нам станешь споспешествовать в служении господу.
Монах молчал.
Боль в голове у Александра Никитича утихала. Романов сделал очевидное усилие, лицо обострилось, скулы подсохли, и он, обретя внутреннюю твёрдость, сказал необыкновенно прозвучавшим голосом, в котором были и откровение, и загадка, и утверждение:
— О себе ты, Григорий, не всё знаешь. Не всё…
Голос был столь неожидан, что у монаха затрепетали тонкие веки и он вскинул глаза на Романова. Но тот не смотрел на него. А голос его угас.
— Ан не разом откроюсь, — сказал он, — всему сроки обозначены. Но знай: время придёт — и тайное станет явным.
Александр Никитич повернулся и пошёл, мягко ступая. Яркий на свежебеленой печи крапивный цвет его шубы ожёг монаху глаза, но до тех пор, пока в глубине подклети не щёлкнул засов на дверях, он всё смотрел и смотрел вслед Романову.
Спустя малое время к монаху вышел комнатный человек в чистой рубахе, подпоясанной хорошим шнурком. Вывел во двор. Остановились. С неба капало. По широкому двору, по лужам, вели мужика в колодке. Лицо мужика было измучено.
Рот разбит.
— Беглый, — сказал, лениво кривя губы, комнатный человек. — Неймётся мужикам, вот и бегают.
И соврал, а может, брякнул по незнанию. Мало ли кого по каморам и чуланам на романовском подворье держали. И в колодках и без колодок. На цепи. Очень даже просто: железный ошейник на шею — и к стене на крюк. Не забалуешь. Романовский дом большой, людей не счесть. Куда там тёмному холопу счёт им вести и вины их знать. А был этот мужик Игнашка, чёрный пахарь из дальней романовской деревни. И хотя в колодке шёл, но несказанно был рад, что живой ещё, а не гниёт в яме, так как выпала