Потом двинулся дальше – по темным городским улицам, огибая завсегдатаев ресторанов и театралов, расходившихся по домам. Он не думал о том, куда идет, хотя на самом деле знал это. Дэвид понял, что на долгие годы застрял во времени – в том мгновении, когда передал свою дочь Каролине Джил. Его жизнь вращалась вокруг одной-единственной сцены: новорожденная девочка в его руках – и она же, через секунду, в чужих. Похоже, что и фотографией он стал заниматься лишь затем, чтобы придать другим моментам существования такую же значимость и вес, остановить летящий куда-то мир. Тщетные усилия.
Он шел, растревоженный, изредка бормоча что-то себе под нос. После встречи с Каролиной нечто застывшее на много лет в его сердце оттаяло и встрепенулось. Он подумал о Норе – какой уверенной и независимой она стала, с каким блеском заключала крупные сделки, а возвращаясь с деловых ужинов, приносила домой запах вина, дождя, тень улыбки, победное сияние в глазах. За прошедшие годы у нее был не один роман, и ее секреты, как и его собственный, воздвигли стену между ними. Редкими вечерами, на кратчайший миг он видел в ней женщину, на которой женился: Нору с маленьким Полом на руках; Нору, перепачкавшую губы ягодами или повязывающую фартук; Нору, неопытную служащую туристического бюро, засидевшуюся допоздна с балансовыми счетами. Но она сбросила эти свои ипостаси, как змея кожу. Теперь в огромном доме жили два чужих друг другу человека.
Дэвид понимал, что Пол страдает из-за этого, и очень старался быть хорошим отцом. Они вместе собирали окаменелости, сортировали их, подписывали, выставляли в гостиной, при любой возможности ездили на рыбалку. Дэвид всячески пытался облегчить жизнь Пола, но ничего не мог поделать с тем, что она построена на лжи. Он стремился защитить сына от своих собственных детских страданий: бедности, горя, тревог. Однако его усилия приводили к потерям. Скала лжи высилась в центре их семьи, и отношения принимали все более причудливые формы, подобно деревьям, что растут, огибая валун. Улицы сходились под острыми углами: город сужался к месту слияния двух больших рек, Мононгехилы и Аллеганы, которые вместе образовывали Огайо, а та в свою очередь питала Кентукки и вливалась в Миссисипи. Дэвид подошел к самому краю набережной. В молодости, студентом, он часто приходил сюда и стоял на берегу, глядя, как встречаются реки. Не однажды он смотрел на свои ботинки, нависавшие над темной кожей потока, и отстраненно думал о том, насколько холодна черная вода и сможет ли он выплыть на берег, если вдруг упадет. Сейчас, как и тогда, ветер насквозь продувал его костюм, и он не отрывал глаз от реки внизу. Он продвинулся на дюйм дальше и сквозь усталость ощутил легкий укол сожаления: отличная получилась бы фотография, но, увы, он оставил аппарат в гостиничном сейфе.
Внизу несся бурный поток, кружась и вспениваясь у цементных свай. Серединой ступни Дэвид ощущал острый бетонный край набережной. Если он упадет или прыгнет и не сможет выбраться, то найдут часы с выгравированным на задней стороне именем его отца, кошелек с двумя сотнями долларов, водительские права, камешек из ручейка у дома его детства, который он носил с собой вот уже тридцать лет. И конверт с фотографиями в кармане у сердца.
На его похоронах будет масса народа. Кортеж растянется на много кварталов.
Но там все и кончится. Каролина, скорее всего, и не узнает. И до его родины новость не долетит.
А если и долетит – кто его там вспомнит, без фамилии?
* * *
Когда он вернулся из школы, письмо ждало его в магазинчике на углу, под пустой кофейной банкой. Никто ничего не сказал, но все наблюдали за ним: логотип Питтсбургского университета был прекрасно известен. Дэвид отнес письмо к себе наверх и положил на столик возле кровати; он слишком нервничал и не решался его вскрыть. Он и сейчас помнил серое небо за окном, плоское, безликое, пересеченное голой веткой вяза.
Только через два часа он осмелился посмотреть. Письмо принесло сногсшибательную новость: его приняли на полную стипендию. Донельзя ошеломленный, он медленно опустился на край кровати, боясь верить хорошему – так будет всегда, всю его жизнь, – и не позволяя себе по-настоящему возликовать. Рады сообщить, что…
Вскоре он заметил ошибку, и скучная действительность комом легла туда, где он и привык ее ощущать, прямо под ложечкой. В письме стояла не его фамилия. Адрес и остальные подробности, от даты рождения до номера социального страхования, – все было верно. И оба его имени, Дэвид в честь отца и Генри в честь деда, тоже. Секретарша впечатала их правильно, но потом ее, вероятно, отвлек телефонный звонок или какой-нибудь посетитель. А может быть, приятный весенний ветерок заставил оторваться от работы и унестись в мечтах навстречу вечеру, жениху с букетом и своему трепещущему, как листок, сердцу. И тут стукнула дверь. Зазвучали шаги: начальник. Секретарша вздрогнула и вернулась в настоящее. Похлопала глазами, перевела каретку и снова занялась работой.
«Дэвид Генри» она благополучно напечатала.
А вот фамилия, Маккалистер, потерялась.
Он промолчал об этом. Никто ничего так и не узнал. Приехал в колледж, зарегистрировался – в конце концов, его действительно так звали. И все же Дэвид Генри как личность отличался от Дэвида Генри Маккалистера, это было очевидно, как и то, что в колледже он должен учиться именно как Дэвид Генри, человек без биографии, не отягощенный прошлым. Человек, получивший шанс создать себя заново.
Так он и поступил. Имя предоставило ему эту возможность – оно, в известной степени, того требовало: оно было сильное и даже аристократичное. Существовал же некогда Патрик Генри, государственный деятель и оратор. Первое время, в беседах с людьми запредельно, недостижимо богатыми и влиятельными, с теми, кто как рыба в воде плавал там, куда он только стремился, Дэвид, чувствуя себя не в своей тарелке, иногда намекал, хотя никогда впрямую, на дальних, но влиятельных родственников, призывал несуществующих предков себе на подмогу.
Этот дар он пытался передать Полу: неоспоримое место под солнцем.
Река под ним была коричневой, с противной белой пеной по краям. Поднялся ветер. Казалось, он продувает не только костюм, но и кожу, проникает в кровь. Вода внизу клубилась, вспухала, приближалась. К горлу подкатила тошнота. Дэвид упал на четвереньки, ладонями на холодный камень, и его вырвало в бурлящий поток. Спазмы продолжались, даже когда желудок совершенно опустел. Дэвид лежал там, в темноте, очень долго. Наконец медленно встал, вытер рот тыльной стороной ладони и поплелся назад в город.