Дорога повернула, затем еще раз: пляшущая дорога Джун. Холмы становились круче, ручьи крохотными водопадами падали вниз, дома встречались все реже и выглядели все бедней. Появились жилые вагончики, тусклые дешевые бусины в зеленой оправе горных склонов – бирюзовые, серебряные, желтые, выцветшие до сметанной белизны. Вот и платан, а вот камень в форме сердца и поворот с тремя вбитыми в землю белыми крестами, увитыми линялыми цветами и лентами. Дэвид свернул и стал подниматься по ручью – своему ручью. Тропинка почти заросла, но не исчезла окончательно.
Он почти час шел к своему старому дому, грязно-серому от непогоды. Крыша просела, местами прохудилась. Дэвид остановился. Он настолько перенесся в прошлое, что почти ожидал увидеть родных – мать с цинковым корытом для стирки, сестру на крыльце – и услышать стук топора из-за угла, где отец обычно рубил дрова. Дэвид уехал в школу, Джун умерла, но родители оставались здесь сколько могли, не в силах расстаться с землей. Но жилось им трудно, потом и отец умер, и мать переехала на север, к своей сестре, – там ей обещали место на автомобильном заводе. Дэвид редко приезжал домой из Питтсбурга, а после смерти отца – ни разу. Здешние места он знал как свои пять пальцев, но от его жизни они были далеки, как луна.
Ветер усилился. Дэвид поднялся на крыльцо. Дверь криво висела на петлях, не закрывалась. Внутри стоял холод, пахло плесенью. Потолок в единственной комнате – спальне, кухне и гостиной сразу – пробит коньком крыши. На стенах мокрые пятна, сквозь щели в досках проглядывали полоски бледного неба. Дэвид раньше помогал отцу с крышей: пот бежал по их лицам и капал на ладони, молотки взлетали к солнцу в остром аромате свежеструганного кедра.
Дэвид считал, что здесь много лет никто не живет, между тем на старой плите стояла грязная сковородка; жир застыл, но – Дэвид понюхал – не протух. Старую железную кровать в углу закрывало потрепанное, сырое на ощупь лоскутное одеяло – такие когда-то шили его мать и бабушка. На раме кровати лежали доски со сложенными одеялами вместо матраса. Дощатый пол был тщательно выметен, и даже три крокуса стояли в банке на окне.
По дому пробежал ветерок, зашелестев ажурными картинками, вырезанными из бумаги. Они были повсюду: спускались с потолка, висели на окнах, над кроватью. Дэвид обошел комнату, разглядывая их с поминутно возраставшим удивлением. В школе он тоже вырезал снежинки, но тут были невероятно подробные жанровые сцены: ярмарка штата, уютная гостиная с камином, пикник под небом, расцветшим фейерверками. Изящные, четкие, шуршащие, они придавали убогому помещению странную таинственность. Дэвид потрогал резной край картинки, изображавшей повозку с сеном, девочек в шляпках с кружевами, мальчиков в закатанных до колен штанишках. Над кроватью, чуть подрагивая на сквозняке, висели чертово колесо, вертящиеся карусели, машины, едущие по шоссе, хрупкие, как крылья бабочек.
У кого хватило умения и терпения сотворить это чудо? Дэвид подумал о своих фотографиях: он так старался поймать каждое мгновение, а когда изображение появлялось на бумаге, понимал, что все уже давно изменилось. К тому времени успевали пройти часы, даже дни; он и сам становился немного другим. Тем не менее всякий раз, снова, снова и снова, он пробовал удержать ускользающий мир.
Дэвид присел на край жесткого ложа. Голова гудела. Он вытянулся, набросил на себя края сырого одеяла. В окна лился мягкий серый свет. Голый стол, плита, да и сам воздух отдавал плесенью. Газеты, в несколько слоев наклеенные на стены, местами начали отставать. Его семья была очень бедной, все их знакомые были бедными. Не преступление, конечно, но дела ничуть не меняло. Никто ничего не выбрасывал. Старые двигатели, консервные банки, молочные бутылки заполоняли холмы и поляны: своеобразное заклятие, крепостная стена против нищеты и нужды. Когда Дэвид был ребенком, соседский мальчик, Дэниэл Бринкерхофф, забрался в старый холодильник и задохнулся. В памяти Дэвида осталось глухое перешептывание, а потом – тело ребенка на столе в лачуге, практически такой же, как эта, среди зажженных свечей. Мать Дэниэла плакала, что удивляло Дэвида: он был слишком мал и не понимал горя, всей огромности смерти. Но он запомнил, что говорил несчастный отец, потерявший сына, за порогом, на улице, но так, что слышала мать Дэвида: «Почему именно мой мальчик? Он же был здоровый, сильный. Почему не та больная девчонка? Если кому-то суждено умереть, почему не ей?»
Дэвид закрыл глаза. Как тихо. Он стал вспоминать звуки, наполнявшие его лексингтонскую жизнь: шаги, голоса в коридорах, телефонные трели, звон в ушах. Писк пейджера, пробивающийся сквозь бормотание радио в автомобиле, а дома – бесконечная гитара Пола, Нора, с телефонным шнуром вокруг запястья ведущая переговоры с клиентами. Среди ночи опять звонки: его ждут в больнице, надо ехать. И он вставал в темноте и холоде и ехал.
Здесь не так. Только шорох ветра в опавшей листве, а вдали – тихое журчание ручья подо льдом. И стук ветки по стене дома. Дэвид замерз и, приподнявшись, вытянул из-под себя одеяло. Он повернулся, укутываясь плотнее; фотографии в кармане остро кольнули грудь. Его еще несколько минут колотила дрожь, от холода и усталости после долгой дороги. Дэвид прикрыл глаза – всего на пару минут, чуточку отдохнуть. На изнанке век темнели две сливающиеся реки, манящие водовороты. Не упасть, но прыгнуть: тоже выбор.
В окружающей плесневой затхлости чувствовалась нотка чего-то сладкого, сахарного. Его мать покупала сахар в городе. Дэвид почти ощутил во рту вкус именинного пирога, желтого, плотного, сдобного. Взрыв сладости, веселые голоса нижних соседей из домов в лощине, разноцветные платья женщин, шуршащие по высокой траве. Мужчины в темных брюках и сапогах, дети, с бешеной энергией и криками носящиеся по двору. Позже они собирались все вместе и делали мороженое в баке с соляным раствором, ставили под крыльцо, долго морозили, а потом снимали заледеневшую металлическую крышку и щедро накладывали в миски сладкий холодный крем.
Кажется, праздник с мороженым устраивали после рождения, а может, крещения Джун. Сначала она была как все дети, махала в воздухе крохотными ручками, которые задевали его лицо, когда он наклонялся поцеловать сестричку. В тот жаркий летний день они еще веселились; мороженое стыло под крыльцом. Затем прошла осень, зима, а Джун все не садилась. Миновал ее первый день рождения, но она была очень слабенькая, не держалась на ножках. Снова наступила осень, и приехала двоюродная сестра матери с сыном, примерно того же возраста, что и Джун, и тот мальчик не просто ходил – носился с утра до вечера и уже начинал говорить, а Джун только сидела и молча смотрела по сторонам. Вот когда они поняли: что-то не так. Мама, вспомнил Дэвид, провожала взглядом их маленького гостя, и слезы бесшумно текли по ее щекам. Потом она печально вздохнула, отвернулась и пошла к дочери. Это горе, тяжкий камень на сердце, Дэвид всюду носил с собой; от него он пытался избавить Нору и Пола, но лишь породил множество других страданий.