Много лет спустя Нина сказала мне:
– Если есть во мне что-нибудь хорошее, то только благодаря бабушке и нашему пребыванию в Кирове.
Естественно, к своей матери я пристрастен. Но моего цензора, который проверял письма, приходившие в лагерь, вымарывая даже "у нас плохая погода", ибо в погоде возможен намек, трудно обвинить в пристрастии. Получение писем тогда (в пятидесятых годах) не ограничивали, но надолго задерживали и вымарывали изрядно.
Мы подходили к окошечку, называли фамилию, цензор выдавал письмо. Цензор, немолодая женщина, сказала мне:
– Вашу фамилию, заключенный, я помню хорошо. Письма вашей матери я выбираю из пачки первыми. Кто она?
– Обыкновенная женщина.
– Учтите, заключенный, ее писем я не задерживаю. А вы, наверно, думаете, раз цензор, то и не человек!
Я ушел. Через два дня подходит знакомый:
– Эй, земеля, цензорша велела тебе явиться…
Иду и получаю свежее письмо от мамы.
Тогда ей было семьдесят. Недавно она, семидесятидевятилетняя, писала мне: "Пока мои ноги ходят, я должна кому-нибудь помогать".
В ней жива внутренняя интеллигентность, сквозящая в каждом, пусть с ошибкой написанном слове – она швея, школы никакой не кончила и русский учила самоучкой. Но она всю жизнь читала, и любовь к книге в нашей семье преемственная. Книг мама прочитала много, но Талмуда, разумеется, и в руках не держала. Фразу: "Не делай другому того, чего не хочешь, чтобы сделали тебе" ей не довелось прочесть в оригинале, но именно ее она положила в основу воспитания своих детей. Ее влияние сказалось и на внуках, и, я надеюсь, скажется и на правнуках.
Моя мама – душа нашей семьи. Думая о ней, я верю: значит, и я могу так, надо только сильно стараться. Человек способен переделывать сам себя – собственно, отсюда и начинается взрослый человек.
32. Патриот России
С кем мог я в Кирове дружить? С Костей, его женой и его шурином. Вряд ли Костя много распространялся в своей семье о лагерях – я заметил, что люди и слушать про них боятся.
Но кое-что о лагерях к тому времени уже просочилось на волю – правда, самая малость. О способах подготовки, о методах следствия, о подлоге, применяемом для сокрытия правды, еще ничего не знали. Кашкетины делали свое дело хорошо, потом их самих убивали – и получалось совсем отлично.
В семье Кости догадывались, что в лагерь сажают без вины, но решительно не могли себе представить, что Тухачевский, Якир, Бухарин, Крестинский и другие участники знаменитых открытых процессов были оклеветаны. "Ваши дела, – говорила невестка Кости, – решались тайно. Там, конечно, следователь мог написать лишнее. Но показания Бухарина печатались в "Правде"! Я же сама читала, как он признался в шпионаже! Присутствовали сотни корреспондентов. Нет, нет, Миша, не говори, а то еще и меня сочтут агитатором, если я тебя выслушаю и не сообщу".
На народ шла невероятной мощности психическая атака. Шла, усиливаясь и нарастая, и с каждым днем все больше самоотверженного труда народных масс употреблялось для умножения и питания атакующих отрядов. Шумел поток приветствий и рапортов, звенели связки ключей от камер, топали отряды вертухаев в форме и в штатском. Они матерились и читали доклады, они рифмовали и писали служебной прозой, но все были в равной мере убеждены, что им от Маркса положено жрать послаще, отдыхать в закрытых санаториях, лечиться в закрытых поликлиниках, снабжаться в закрытых магазинах, и жить отдельно от народа, в своих "элитных" домах. Нет, нет, Миша, не говори и не обобщай!
Что ж, я не стал обобщать. Я замолк и никогда впредь не заикался перед друзьями о Воркуте, о Грише, о голодовке, о расстрелах. А на заводе – и подавно. Стоял у верстака, одно время работал мастером, снова встал к верстаку. И ни гу-гу!
Первые две – три недели после нашего приезда брат Мани ежедневно покупал бутылку водки: еще и еще раз отметить это счастливое событие. Молодой человек, он уже начал спиваться.
– Эх, – говорил он, – давайте еще по одной, чтоб голова не болела…
Он был добрый и милый парень и, подобно своей сестре, любил помогать людям. Голова у него болела от мыслей о Косте, о Мане и о себе самом, близком родственнике гонимого и запятнанного человека. Не смотайся он из Артемовска, сидеть бы и ему самому, как сели многие… А тут выпьет – и снова станет разбитным, веселым, жизнерадостным.
– Ну, Костя, Миша, давайте еще по одной, чтоб наши жинки об нас никогда дома не журилися.
Его жинка, "шибко партейная дама", как он выразился однажды, не переваривала политических разговоров в домашней обстановке, а тем паче, за рюмкой, когда языки, не дай бог, могут развязаться. Недаром же она просила меня не обобщать. Она свято верила каждому слову, прочитанному в газете и услышанному по радио, даже если вчера читала или слышала совсем другое. Она умела тут же стереть из памяти вчерашние слова.
Но, веря газете "Правда", она не верила людям. Даже при Косте она разговаривала не своими словами, а вызубренными из газет. Может быть, она притворялась? Но выходило у нее так естественно. Вероятно, притворство стало ее естеством. Каждый, не отмеченный свыше особой печатью человек был у нее на подозрении по идейной части. Она укоризненно покачала головой, когда я, как бы захмелев, весело разошелся насчет анкеты дочерей Маркса. Я запомнил ее почти всю наизусть еще с той поры, как прочел в одной из "антисоветских" листовок оппозиции. Наша шибко партейная дама не знала, что эта тема – табу, но чутьем улавливала неладное. А я назло ей поднимал рюмку за марксов девиз: "Подвергай все сомнению". Она этот девиз не разделяла. Ей внушили другой: "Подвергай ВСЕХ сомнению! Не верь никому! Не делись ни с кем! Подозревай каждого!"
И не ее вина, если из этих идеологических правил она сделала наилучший и вполне логичный практический вывод: поменьше о политике! Донесут! Если вы вспомните кузнеца Семена Слободского, предлагавшего вместо политики поговорить о бабах, то увидите, что лагерь мало чем отличался от воли, по крайней мере, в этой области.
Пока я жил в Кирове, меня несколько раз вызывали в "органы" и писали протоколы: где бываю, что делаю, не делюсь ли лагерными тайнами. Костю тоже вызывали.
В армию Костю призвали раньше меня, он был моложе. Судимость по политической статье значила немало. По-видимому, сначала предполагали вообще не мобилизовать нас в армию – так я понял из бесед в "органах". Костю направили в трудовые части. Мобилизованный позже, я попал во фронтовые. Вне сомнения, военкомат получил и передал по цепи сведения о моей судимости. Меня направили в пехотную роту, при формировании перевели в пулеметную, как я и хотел. С первого до последнего дня службы я был рядовым – пришел и ушел солдатом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});