Терцини горько заплакал. Увидя, что офицер плачет и сбился с ноги, профос подскочил и дал ему пинка в зад. Когда солдат распахнул дверь в коридор, свечи погасли. Капитан Терцини зашагал в расположенное под комендатурой подземелье, в камеру по соседству со старым римским колодцем.
В пустом зале на столе осталось только распятие. Свечи еще дымились, когда на звоннице соседней часовни прозвучали удары колокола, созывавшие капуцинов к вечерне. Сквозь узкие, точно бойницы, окна пробивались розовые лучи заката.
День кончился, над Темишваром заходило солнце.
IV
Исакович тем временем ушел туда, куда влекла его мечта
У его благородия Павла Исаковича, ротмистра недавно сформированного иллирийского гусарского полка, был в Неоплатенси{34} больной родственник, лейтенант Исак Исакович. Этот вечно хворый офицер пережил Павла и умер в Нови-Саде в семидесятых годах восемнадцатого века.
Среди бумаг лейтенанта, наряду с завещанием, было найдено письмо достопочтенного купца из Буды Георгия Ракосавлевича, который в ту пору для переселявшихся в Россию офицеров был как отец родной. В этом письме Ракосавлевич в завуалированной форме сообщал о том, что Павел побывал у него. Прибыл он, по словам Георгия, в день преподобного мученика Стефана Пиперского. По православному календарю в мае 1752 года, а по католическому — в июне.
У католиков и православных, принадлежавших к одному народу, не было в те времена согласия даже по части мучеников. Впрочем, тогда во всей Европе было немало странного и непонятного.
Когда в сентябре того же года в Англии был введен новый календарь, народ заволновался, считая, что монарх таким способом украл у него одиннадцатидневный рацион хлеба.
О том, как он бежал от Терцини на Беге, Павел не хотел говорить ни в Буде, ни в Вене, ни в Темишваре. И только потом в России, под Бахмутом, в собственном доме, когда на дворе стояла лютая стужа, он, сидя у горящего очага, скупо рассказал кое-что о своем побеге. Был он человек тщеславный, самолюбивый и неразговорчивый, а после своего бегства и вовсе стал молчуном. Павел говорил: «Зачем болтать? И самый трогательный рассказ должен быть к месту. История же моего бегства такова, что даже братья не поверят. Потому лучше о своих мытарствах не распространяться». И в самом деле его рассказ казался невероятным.
Барка, на которой Терцини собирался везти его до самого Бечкерека, была одним из тех плоскодонных судов, на которых кирасиры графа Сербеллони в Темишварском Банате перевозили фураж. Называли эти суда: Burchio. Служили они и для перевозки овец и лошадей, а в их трюме стояли две-три койки. Все внутри было расписано видами Осека.
Днем они быстро плыли вниз по течению полноводного Тимиша и Беги, под крики полуголых гребцов. На ночь пристали к берегу, у какого-то карантина. Всплески весел да крики гребцов прекратились.
Кирасир все это время играл с Исаковичем в фараон и выиграл у своего узника изрядную сумму денег. Он снял с его рук кандалы, вернул ему Abschied[25] и прочие отобранные у него раньше бумаги. Павел сумел припрятать два-три талера. К вечеру оба, казалось, совершенно опьянели. Павел заметил, что Терцини прячет в рукаве подметного туза, но ничего ему не сказал.
Когда барка около полуночи остановилась у старого турецкого карантина, на полпути от Бечкерека, кирасир предложил арестанту прекратить игру и перед тем, как улечься спать, подышать свежим ночным воздухом.
Барка остановилась близ караульного помещения славонских солдат у густого ивняка. Павел увидел отблески костра, а чуть в стороне на лугу, у самого берега — силуэты, казалось, замерших, стреноженных лошадей.
На землю спустился какой-то прозрачный, синий мрак.
На небе сиял тонкий серп месяца.
Терцини приказал гусарам лечь у выхода.
В ту ночь он был весел и громко смеялся прямо в лицо Исаковичу. В рукаве у него был запрятан туз, и он думал, что глупый славонец с пьяных глаз ничего не видит, а Павел умело притворялся дурачком и только подливал вина в стаканы.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Терцини предупредил Исаковича, что если тот сделает хотя бы два шага в сторону двери, он пристрелит его из пистолета, как собаку, а Павел стал уверять, что он-де намерен покориться, как положено, императорскому велению и приказу своего конвоира. Поэтому связывать его на ночь ни к чему. Да и куда ему бежать? Зачем? Чтобы утонуть в омутах Беги? Не лучше ли выспаться по-человечески? Потом доплыть до Осека и покорно дожидаться решения суда.
— И этот зубоскал, — рассказывал Павел, — пододвинул стол к изножью постели так, что я не мог сделать и двух шагов, не разбудив его. А я только улыбнулся и подумал: «Кланяйся нашим, как увидишь своих!»
Вскоре оба заснули в трюме барки. Кирасир захрапел и, тут же проснувшись от собственного храпа, вскочил и посмотрел по сторонам, словно кого-то искал. Убедившись, что Павел спит на своей койке сном праведника, он погасил фонарь, чтобы свет не бил в глаза.
Исакович решил бежать во что бы то ни стало!
Тяжко было у него в ту ночь на душе среди бесконечных болот, тяжко и одиноко без поддержки своих. Весь народ желал того, чего желал и он, — переселиться, но в жизни всегда получается, что, когда грозит смертельная опасность, остаешься один-одинешенек. Даже родные братья не придут на помощь, когда нагрянет беда. Человек в беде одинок.
Да к чему попусту тратить слова?
Немой немого лучше всего поймет.
Тот, кто плакал, знает горечь слез.
«Кирасир нагнулся надо мной, — вспоминал Исакович, — дыхнув мне в лицо перегаром, хотел проверить, заснул ли я. Потом снова улегся и захрапел. Ну, — подумал я, — дорого же тебе этот храп обойдется. В Осек меня, арестованного, больше никогда уже не повезут!
С самого начала я заметил в барке окна с деревянными щитами и слышал, как под ними плещет вода. Вопрос был только в том, смогу ли я протиснуть в них плечи. Но если тебе грозит смертельная опасность, то все возможно.
Я сложил бумаги в рубаху, рубаху обвязал вокруг головы и бесшумно спустился в воду, дрожа от страха, что пробившийся в окно через приподнятый щит свежий воздух разбудит кирасира. Неслышно нырнул, оттолкнулся от барки и поплыл, как бывало в детстве в Црна-Баре, когда, перегоняя сверстников, переплывал Саву. Вышел на берег в ста шагах от пасущихся лошадей и, бормоча и нашептывая, поглаживая их, словно они не кони, а женщины, повел двух сразу. И когда неслышно погрузился с ними в Бегу, не залаяла ни одна собака».
На другом берегу Павел сел на лошадь и мчался до самого Тимиша, поднимая брызги грязи, словно скакал по аллее фонтанов.
Переплыв уже на рассвете Тимиш, он устремился к Тисе с такой быстротой, словно за ним гнались турки, как было под Белградом.
Солнце стояло уже высоко, когда он, держась за гриву лошади, переплыл Тису. Бачка, как он рассказывал, будто вертелась перед глазами, так он по ней летел. И порой представлялась звездным небом, порой морем душистых трав, порой — бесконечной пустыней. А он, пересаживаясь с одного коня на другого, скакал по большим зеркалам луж, скакал даже по ночам, хотя луна была уже совсем на ущербе.
Так, полный страха, мчался он, точно тень, сквозь ночной мрак, удаляясь все дальше, и передохнул лишь, когда услышал громкое кваканье лягушек и увидел перед собой Дунай. Потом ехал уже спокойнее, держа все на север, голодный, одинокий, с какой-то полубезумной улыбкой на устах, и честил на чем свет стоит всех и вся. Одинокий всадник еще более одинок, чем одинокий пешеход. Исакович и днем и ночью скрывался в зарослях ивняка, никогда не заезжал в села. Только по вечерам он приближался к полевым кострам, особенно когда видел у огня одни только силуэты женщин. Они встречали его испуганными взглядами, потому что он походил теперь скорее на разбойника, чем на ротмистра иллирийского гусарского полка. И руки у них дрожали, когда они протягивали ему печеную тыкву или хлеб.