— Так, говоришь, одним ударом? — хохотал хозяин.
Леська из вежливости похохатывал, придав смеху смущенную интонацию.
— Пантюшка! Покажи ему, как надо пахать.
— Плугом не пашут, а орут, — сказал Леська. — Пашут сохой.
— А ты откуда такой выискался? — спросил Пантюшка.
Елисей не ответил. Пантюшка и немец переглянулись и прыснули.
— Ну, вот что, чудило, — сказал Пантюшка. — Возьмешься за эти рогульки, и, когда конь зашагает, крепко прижимай плуг к земле. Вот и вся география.
Пантюшка огрел коня крепким кнутом. Чудовище вздрогнуло и тронулось.
Немец и Елисей бежали по обеим сторонам Пантюшки. Потом Пантюшку сменил Елисей. Теперь побежали Пантюшка и немец и наблюдали за глубиной вспашки.
— Ничего! — с уважением сказал Пантюшка.— Очень даже ничего.
— Верно, что ничего, — отозвался хозяин. — А долго ли он выдержит?
Леська выдержал до колокольного звона, который несся из усадьбы и звучал необычайно фальшиво.
— Шабаш! — закричал Пантюшка, который пахал на паре серых в яблоках, обрабатывая второе поле. — Миттаг эссен!
Елисей шел, едва волоча ноги, а Пантюшка хоть бы что: это был парень редкой выносливости, хотя имел, вероятно, вес петуха.
На террасе у входа в комнаты стоял большой стол, вокруг которого восседали рабочие усадьбы. Слева от Леськи сидела смуглая, с желтыми волосами, девушка Софья, справа уселся Пантюшка.
Вскоре из комнаты вышла служанка Эмма с дымящимся ведром. Она была румяная, пышная, курносая, в снежно-белом чепце и белоснежном переднике. Начала разливать по тарелкам суп. Суп вкусный, жирный, плавали в нем свиные шкварки. После работы с Зигфридом Елисей зверски проголодался и быстро очистил тарелку.
— Еще! — сказал он Эмме. — Нох айн маль.
Эмма пискнула и вбежала в дом.
— Сейчас выйдет на расправу сама Каролина Христиановна, — сказал, посмеиваясь, Пантюшка.
— Это кто такая?
— Жена.
— Баба-яга?
— Баба-то баба, а вот какая — сам увидишь.
Но первой выбежала на террасу Гунда, девчонка лет четырнадцати. Рыжие волосы, торчавшие сзади над затылком как отрубленный хвост Зигфрида, бледное лицо, большой рот, налитый гранатом. Не хватало только музыки Вагнера из «Полета валькирий». Она вбежала и сурово уставилась на Елисея.
— Дочка, — шепнул Леське Пантюшка.
Вскоре на террасу вышла Каролина Христиановна, совсем еще молодая женщина. Она холодно улыбнулась новому рабочему и сказала:
— Добавка у нас не практикуется. Вы еще будете кушать второе.
Вторым оказалась вареная свинина с картошкой. Ее накладывали доверху в те же глубокие тарелки, из которых ели суп. Кроме того, каждому полагался большой соленый огурец.
Все три женщины — служанка, дочка и мачеха — стояли у стены и смотрели на Леську, покуда он не съел все блюдо без остатка.
— Немцы молодцы! — сказал Пантюшка. — Работать заставляют крепко, но зато ж и кормят — первый сорт. Я здесь даже поправился.
Вторая половина дня далась Леське гораздо тяжелее. Шел он за конем с огрехами, хозяин долго его ругал.
Ужинать Леська не стал. Побрел в свой сарай, повалился на тюфяк и, не раздеваясь, проспал до пяти утра, когда его разбудил своим фальшивым звяканьем бог знает из чего отлитый колокол, висевший на столбе неподалеку от мужского сарая.
Так прошли два дня. Работать с каждым днем становилось труднее. Иногда Леське казалось, что он не выдержит, все бросит и уйдет домой. Но где же тогда достать денег на отъезд в университет? К счастью, на четвертый день выпало воскресенье. Леська спал часов до пяти дня. Во сне ему мерещилась Марта, которая говорила, что добавка не полагается, а латышский тип женщин очень похож на немецкий, потом обхватила руками его голову и поцеловала глаза.
Елисей встал хорошо отдохнувшим, вышел во двор и умылся под рукомойником. Пантюшка сидел у порога женского сарая и выщипывал из балалайки одни и те же пять унылых нот. Рядом — Софья, такая же унылая, как и Пантюшкина песенка. Леська уселся рядом.
— Что это за колокол? Из чего он сделан?
Пантюшка перестал играть, но ничего не ответил.
— Вы знаете, — продолжал Елисей, — когда в Париже варили медь для колоколов собора Нотр-Дам, происходило это на площади, и вот парижане толпами валили к котлам и бросали в варево золотые кольца, браслеты, медальоны. Оттого у этих колоколов такой изумительный звон. Вот бы послушать. А?
Пантюшка молчал. Наконец Елисей с трудом понял, что мешает парочке предаваться наслаждению музыкой. Он крякнул, встал и пошел в поле.
— Вот и вся география! — сказал Пантюшка с облегчением.
Недалеко от дома стояли три перезимовавшие скирды сена. Елисей подошел к ближайшей, выкопал небольшое гнездо, улегся в нем и так пролежал до ужина.
По дороге к дому мчались серые кони, которыми правил хозяин. Рядом с отцом сидела Гунда. Старик возвращался из Евпатории, куда ездил каждое воскресенье в кирку молиться. Он влетел во двор, бросил вожжи и соскочил из брички на землю. Был он в цилиндре, в сюртуке, но бос, как апостол. Гунда вытащила из-под сиденья пару отцовских ботинок и, зацепив за ушки, понесла в дом.
Зазвонил колокол.
За ужином давали то, что осталось от обеда, и чай с плюшками. Сегодня ели плов из баранины. Немцы варили его без перца, но перец ставили на стол. Леська наперчил так, что рот у него горел. Он выпил поэтому два стакана и пришел в приподнятое настроение. На террасе было очень уютно. Уходить не хотелось. И тут он запел:
Ой, мороз, мороз, Не морозь меня,Не морозь меня,Моего коня...
Голос звучал великолепно.
Из комнаты вышла Эмма, потом Каролина Христиановна, за ней Гунда, которая глядела на Елисея сдвинув брови.
Не морозь меня,Моего коня...
И вдруг Софья подхватила сильным степным голосом:
Моего коняБелогривого.У меня жена,Ух, ревнивая.
Леська пел:
У меня жена —Раскрасавица...
Софья:
Ждет меня домой,Разгорается.
И тут все увидели, как Софья у всех на глазах превращалась в красавицу: очи ее зажглись, румянец вспыхнул сквозь смуглоту с жаркой силой, и вся она стала статной, лихой, пленительной.
Пантюшка глядел на нее во все глаза: он только сейчас понял, что она и есть та самая раскрасавица, о которой поется в песне.
Каролина Христиановна смотрела на Елисея с улыбкой Марты Спарре. Поняла ли она, что Леська пел уже только для нее? Когда песня затихла, она сказала сниженным голосом:
— Unser Vater... то есть, извините, наш отец, мой муж, сказал, чтобы вы перестали петь. Он считает, что рабочие петь не должны. София, это и к тебе относится.
На Леську эти слова не произвели впечатления. Он мысленно поцеловал Марту в оба глаза и спросил:
— Чтобы мы перестали?
— Ну да. Конечно.
Елисей снова расцеловал Марту, теперь уже в обе щеки, и спросил:
— Перестали петь песни?
— О да, я сказала.
Теперь Леська поцеловал ее в горло, чуть-чуть выпуклое, как у голубя. Каролина Христиановна неловко повела шеей и покраснела.
Иногда мысли при полном безмолвии бывают такими ясными, точно надписи. И они никогда не лгут, как это часто бывает со словом.
— Значит, я понял вас так, — сказал Леська только для того, чтобы оттянуть время, — что мы должны прекратить пение?
Женщина вздохнула.
Елисей вскочил и вышел во двор.
Уже темнело. Елисей дошел до своего сарая, сел на пороге. И стал с хищностью опытного мужчины думать о том, что теперь между ним и хозяйкой возникла тайна, которая объяла обоих.
Он снова запел. Теперь это был вальс Вальдтейфеля:
Много мук я терпелИ страдать был бы рад,Если б душу согрелТвой любимый взгляд...
Так взгляни ж на меняХоть один только раз,Ярче майского дняЧудный блеск твоих глаз.
Леська пел с таким неподдельным страданием, с такой глубокой печалью, что слезы звенели у него в горле. Вся неутоленная, бездомная его юность трепетала в его голосе. И тут он заметил силуэт, прижавшийся к столбу с колоколом. Это была Гунда. Волосы ее конским хвостом изгибались над затылком, как у девушек с этрусской вазы.
Леська встал и пошел в поле. Ему хотелось одиночества. В первой же скирде он отыскал свое гнездо, нырнул в него и запел старинный цыганский романс:
Ну да пускай свет осуждает,Ну да пускай клянет молва,Кто сам любил, тот понимаетИ не осудит никогда.
Он плакал от своего сиротства, оттого, что взошла луна, что крепко пахло сеном, что ему двадцать лет, а у него нет любимой... И вдруг из-за скирды появилась тень с этрусской прической. Опять Гунда? Она быстро и бесшумно присела у подножия скирды, стройная, сильная, очень напряженная, и молча глядела на Елисея.