На рассвете Рахель увидела, что мужа нет в постели. Она выбежала во двор и обнаружила, что он лежит на траве, чуть слышно стонет и лицо его позеленело. Ее крики разбудили всю деревню, и Иоси повез раненого в больницу. Сначала подозревали, что в округе появилась новая гиена, но в полдень Авраам пришел в Комитет и признался, что это сделал его мул. Вызвали районного ветеринара, и тот, расследовав дело, распорядился застрелить Зайцера, как того требует закон.
Поднялась суматоха. Авраам, словно обезумев, бросился домой, плача и расшвыривая по дороге комья земли, а когда прибыли полицейский и ветеринар, Зайцера во дворе уже не было. Дядя спрятал его в зарослях возле источника. В то утро я был занят заливкой бетона и установкой памятников на двух новых могилах и только после обеда, вернувшись домой, узнал о том, что произошло. Авраам отказался рассказать, куда он спрятал своего мула, но на следующее утро, когда я пошел к источнику, чтобы побыть наедине, я обнаружил Зайцера там. Его пустая глазница сочилась медленными гнойными слезами.
«Я принесу тебе ячменя», — сказал я ему, но Зайцер был уже в ином мире — шел дорогами старой земли, размышляя о суете жизни и нюхая цветущие растения, даже имени которых никто уже не помнил, а найти их можно было только в альбоме, где моя мать хранила засушенные цветы. Вечером пришел Авраам, чтобы охранять Зайцера от диких зверей и государственных чиновников, но около полуночи он задремал. Зайцер воспользовался случаем и исчез в полях.
Наутро, с восходом солнца, мы уволокли его большое, разрезанное пополам тело с главной дороги. Зайцер знал, что в три часа ночи большой трейлер с молоком проходит здесь из деревни в город, и ждал его на обочине шоссе.
«Он выпрыгнул из темноты и распластался прямо перед колесами, — рассказывал потрясенный Мотик, водитель трейлера. — У меня было двадцать восемь тонн молока в цистерне, и я ничего не мог уже сделать».
Хрупкий и ломкий, истонченный трудом и годами, Зайцер раскололся от удара огромного бампера, как старая глиняная кукла. Следы шин, остатки шерсти и кровавая пыль, обрывки мяса и куски ветхой, шелестящей кожи растянулись на четверть километра. Авраам бегал по дороге и кричал, разгоняя хищно подбиравшихся шакалов.
Через месяц Шломо Левин вернулся из больницы с культей, болтавшейся в пустом рукаве. Никто не поздоровался с ним, потому что покойный Зайцер был «одной из исполинских фигур нашего Рабочего движения», как выразился на вечере памяти в Народном доме Элиезер Либерзон, который специально выбрался для этого из дома престарелых.
Несчастный Левин, которого деревенские насмешники с тех пор называли не иначе как «наш Трумпельдор[166]», уже никогда полностью не оправился. Он тощал и уменьшался, сидел в огороде своей Рахели и грыз одну за другой целые пластины камардина, огромные, как простыни. Его особенно злило, что Зайцер, который и при жизни перехватил у него уважение общественности, теперь, своей смертью, тоже ухитрился его превзойти, похитив у него желанную славу самоубийцы. Лишь Авраам, который с детства помнил доброту дядиных рук и его подарки, да Ури, когда вернулся в деревню, время от времени навещали его.
Когда Левин почувствовал, что его конец приближается тоже, он позвал меня, предложил мне большую сумму денег, которую я тотчас отверг, и попросил, чтобы я похоронил его на «Кладбище пионеров». «С нашим производительным сектором», — с горечью сказал он.
И я согласился. В конце концов, он тоже был из людей Второй алии. На его памятнике сверкает надпись, которую он сам придумал для себя: «Тут лежит Шломо Левин, из Второй алии, покончивший с собой с помощью укуса мула».
Каждую неделю Бускила и наш адвокат Шапира спорили со мной, уговаривая с умом распорядиться доходами от покойников, но я не обращал внимания на их уговоры.
К тому времени Бускила нашел нам агента во Флориде.
«Они все торчат там, — сказал он. — Все еврейские старики. Там у них есть болота, и они ждут, пока солнце их прикончит».
Он купил черный тендер, нарисовал на его дверцах золотыми буквами «Кладбище пионеров» и с большим умением руководил моими делами и мною самим.
«Это никуда не годится — я сижу в конторе, а ты копаешь ямы и поливаешь землю из шланга, — выговаривал он мне. — Ты хозяин, Барух. Давай я найму рабочего для черной работы».
Я объяснил ему, какое значение придают у нас работе на земле и почему деревня возражает против наемного труда. Но Бускила, строго соблюдавший кашрут и субботу, пренебрежительно отмахнулся от принципов мошава.
«Меня это не убеждает. Я тоже верующий, — сказал он. — У всех есть свои мезузы[167] и свои заповеди, а ваши порой хуже наших».
А в другой раз: «Почему бы тебе не съездить разок за границу, отдохнуть, развлечься, познакомиться с девушками? — И полюбопытствовал: — Тебе что, не хватает денег?»
У Бускилы есть дочь, моложе меня. Пухленькая, симпатичная, приятная девушка. Он уже несколько раз намекал, что не прочь нас познакомить.
— Чего вдруг? — краснел я. — Мне хорошо, как есть.
— Я пошлю ее отнести еду старому Пинесу, а ты загляни туда, — предложил он в конце концов напрямую. — Она будет тебе хорошей женой, не то что эти ваши здешние женщины.
— Хватит, Бускила, хватит, — сказал я, чувствуя, что мой лоб собирается сороконожками складок.
— Так жить нехорошо. Ты парень здоровый, тебе нужно жениться.
— Ни в коем случае! — решительно сказал я.
— Если марокканец сватает тебе свою дочь, ты не можешь ему отказать, — предупредил меня Бускила.
— Мне не нравятся девушки, — сказал я.
— Ну, своего сына я тебе предложить не могу, — засмеялся он, но лицо его помрачнело.
Иногда он смотрел на меня, когда я работал, удивляясь силе моего тела и его размерам.
— Ты совсем не похож на своих родственников, — сказал он. — Ты большой, темный, сплошное мясо и волосы и не поддаешься любовной заразе. Твой двоюродный братец, этот жеребец, переспал со всеми девками в деревне, а ты настоящий тихоня.
— Кончай, Бускила, — попросил я. — Не тебе судить, что происходит в нашей семье и в нашей деревне.
— Вам тут всем винтиков не хватает, — продолжал он поддразнивать меня, нащупывая границы моего терпения.
Порой он рассказывал мне о своих первых днях в деревне: «На меня смотрели косо. Как будто все время проверяли. Послали меня работать на очистке лука, чтобы посмотреть, гожусь ли я в почтальоны. Даже Зис считал себя выше меня, потому что его отец-осел, видишь ли, когда-то возил воду. Но потом я дал ему по голове, и он начал вести себя, как человек».
Он наблюдал за людьми с нескрываемым любопытством, быстро углядел все тончайшие ниточки деревенских отношений и то и дело раздражал меня своими афоризмами.
«Человек, который все время сидит в отстойной яме, наверняка чего-то боится».
«Женщина никогда не забывает первый прикоснувшийся к ней палец».
«Хороший дед лучше родного отца. А плохой — так нет его хуже».
«Почему у вас все время — земля, земля, земля? Разве мало того, что мы на ней рождаемся и в нее ложимся? В промежутке можно и отдохнуть».
«У вас, если кто-нибудь в девять лет скажет глупость, его так до могилы и считают дураком. Ставят на нем точку».
Будучи письмоносцем, он навещал каждый дом в нашей деревне и до сих пор помнил, где его угощали холодной водой или фруктами, а где дверь оставалась закрытой и подозрительные взгляды сверлили его через окно. Он был первым, кто понял, что Маргулис и Тоня сошлись снова, а дедушка получает письма из-за границы не только по почте и его сухость продиктована не раздражением или подозрительностью, а печалью и ненавистью. Он знал, что Мешулам регулярно получает не только публикации по истории поселенческого движения, но и коричневые конверты, которые положено было доставлять запечатанными, хотя их содержимое, подмигивая и приплясывая, сверкало глянцем и наготой даже сквозь плотную упаковку. Он посмеивался про себя, принося почту в дом Либерзонов, потому что часть писем, включая те, что якобы приходили из-за границы были посланы Фане самим Либерзоном.
«Он посылает ей свои письма, не указывая отправителя, чтобы сделать ей сюрприз».
42
Отслужив в армии, Иоси остался на сверхсрочную, а Ури вернулся в дом своего дяди и работал там на тяжелых машинах. Поэтому в хозяйстве Миркиных не возникла проблема «сына-продолжателя».
Когда отцы-основатели прибыли в Палестину, объяснил мне Мешулам, они увидели, что владения феллахов раскроены на крохотные лоскутки ножами завещаний, и решили, что в наших деревнях хозяйство будет продолжать только один человек. С самого рождения всех сыновей в семье подвергали долгой проверке, чтобы решить, кто из них будет наследовать отцу. Испытующие глаза родителей, учителей и соседей оценивали первые шаги ребенка во дворе, следили, как наливаются мышцы его спины, проверяли наличие или отсутствие того дара магического прикосновения, которым наделен всякий хороший крестьянин. Уже в десятилетнем возрасте мальчик знал, останется он в деревне или ему придется искать будущее в ином месте.