Высоко над крышей стегачевского флигеля с глухим подвыванием пролетели фашистские самолеты на восток, — может быть, на Ростов. С торопливой решимостью Петя вырвал из тетради исписанный лист, порвал его на мелкие кусочки и скомкал… На новом листе он сейчас же по памяти написал то же самое, но только без слов «Зина», «Катя Евсикова», «Иван Никитич Опенкин».
«Я все написанное понимаю, а другой ни за что не поймет… Это как раз очень хорошо», — подумал Петя.
Вошла Мария Федоровна. Пока она доставала из буфета тарелку с вареной картошкой, кислой капустой и белую пышку, Петя держал тетрадь и карандаш под подушкой, а на стуле у него лежала повесть Гоголя «Тарас Бульба». Он взял эту книгу не только для отвода глаз, но и потому, что она стала теперь лишним напоминанием о Мартыновке, о Дрынкине, о Зине: ведь именно эту повесть, по настоянию Виктора Гавриловича, Зина должна была читать мартыновским колхозникам.
— Петя, вижу, что ты понемногу начинаешь успокаиваться. Полежи еще, и тебе станет хорошо. Ты только слушайся мать, — проговорила Мария Федоровна и, выйдя в коридорчик, долго там звенела ведрами.
«Понесла поесть Матвею Федоровичу. Ведрами звенит нарочно, чтобы я не услышал, как она будет стучать, чтобы я не услышал, как Матвей Федорович откроет дверь», — подумал Петя и тотчас начал снова писать Зине.
Как можно короче Петя описал похороны Ивана Владимировича и гибель Кати Евсиковой на его могиле.
«Видела бы, как она разгребала могилу, какие у нее были глаза!.. Она была его невестой.
Если бы ты хоть немного знала ее жениха, ты бы сказала, что его так и нужно любить. Теперь слушай, что же мне сказал старый плотник, когда она застрелилась: «Пойдем, сказал, ее и без нас закопают», — и еще дернул меня за рукав. Понимаешь, получается, будто ему и дела нет до того, что случилось на могиле».
Старательно избегая обращения к Зине, Петя продолжал писать:
«С тех пор, как застрелилась она, я не перестаю думать о тебе. Сгоряча я обозвал старика черствым. Он меня никак не обзывал, но сердито предупредил, что будет обо мне говорить с кем надо… Вижу, что он считает меня зеленым. Думает, что я не устою в серьезном деле до конца».
«Кажется, опять мама идет сюда? Допишу после», — подумал Петя.
Спрятав тетрадь, он раскрыл книгу и начал читать ее с такой жадностью, с какой давно уже ничего не читал.
* * *
На следующий день письмо к Зине Зябенко пополнилось еще двумя тетрадными страницами. Думая о Василии Александровиче, Петя писал ей:
«И сейчас я еще не знаю, согласился ли он со стариком…
Полностью ли согласился с ним или не полностью?.. Как я об этом узнаю, скоро ли узнаю? Чем больше проходит времени, тем больше я тревожусь. Хоть бы он не согласился со стариком. Для меня это важнее всего на свете».
Видимо, в этом месте письмо прерывалось. Мария Федоровна ли была помехой или что другое, но последующие строчки непосредственной связи с уже написанными не имели.
«Я только закончил читать «Тараса Бульбу». До чего же замечательная книга! Про нее, как про нашу страну, можно сказать: «Я другой такой книжки не знаю…»
Ведь правда, что лучше «Тараса Бульбы» книжек нет?.. Ты сразу со мной не соглашайся. Про нас с папой мама не раз говорила: «Вы с отцом как начнете что-нибудь хвалить или ругать, так уж и остановиться никак не сможете…»
Но папа ей тоже хорошо отвечал: «А может, это про нас с Петькой написано: «В наших жилах — кровь, а не водица»!»
— Я больше всего думал над этим вот местом из книжки. Тарас Бульба уже убил Андрия. Остановился около него «и глядел долго на бездыханный труп».
Помнишь, он говорил себе про Андрия:
«Пропал, пропал бесславно, как подлая собака!»
«— Батько, что ты сделал? Это ты убил его? — сказал подъехавший в это время Остап.
Тарас кивнул головою.
Пристально поглядел мертвому в очи Остап. Жалко ему стало брата, и проговорил он тут же:
— Предадим же, батько, его честно земле, чтобы не поругались над ним враги и не растаскали бы его тела хищные птицы.
— Погребут его и без нас! — сказал Тарас. — Будут у него плакальщики и утешницы!»
Старик, с каким я поссорился, сухонький, маленький, а Тарас Бульба — огромный человечина. Чем же они похожие один на другого?..»
Дальше Петя писал уже не письмо, а записывал в свою тетрадь свои рассуждения:
«Они похожи вот чем: за землю родную не пощадят ни сына, ни кого другого… Тарас не захотел схоронить Андрия… Старик не захотел хоронить ее. Но ведь она никого не предавала! Нельзя же ее приравнять к Андрию?.. А может, Тарас и Андрия похоронил бы, так некогда же было!»
И Петя, точно горячо споря с кем-то находившимся тут же рядом, быстро перелистав книгу, нашел нужную страницу и начал с выразительной строгостью читать про то, как куренные атаманы один за другим докладывали Тарасу, что ляхи окрепли и начали бить запорожцев.
«— На коня, Остап!»
Эти слова Тараса Петя прочитал почти шепотом, но в голосе его было столько сдержанных чувств, что Мария Федоровна, должно быть, по незыблемому праву всех влюбленных матерей, давно следившая за Петей через приоткрытую дверь, невольно отступила, но сейчас же, вернувшись на прежнее место, убедилась, что сын серую тетрадь с записями прячет под тесный ряд книг на нижней полке этажерки.
С этого дня записки, которые делал Петя, прочитывались двумя читателями: первым читателем был сам Петя, а вторым — Мария Федоровна. Читали они их в разное время, читали с трепетной боязнью, как бы другой не застал за чтением.
О том, как Мария Федоровна провожала в дорогу окрепшего Федора Матвеича Сорокина, Петя записал:
«Что ни говорите, а она у меня молодец. Она была очень осторожна: ходила тихо и как бы между прочим. Ставни накинула на крючки, а дверь неслышно заперла за собой. Это чтобы я не увидел и не вышел».
Здесь Петя улыбнулся тому, что мать, будучи осторожной, все же не уследила, когда он заходил к Федору Матвеичу попрощаться и попросить его сказать Василию Александровичу, что он в последний раз разговаривал с Иваном Никитичем не так, как надо. В тетрадке он об этом записал:
«Признаюсь, что я не совсем еще закалился. Непременно закалюсь, буду стараться… Но ему тоже надо сознавать, — хоронить любимого человека мне было тяжело, а тут она застрелилась на могиле. Кровь так и брызнула по желтой глине… Я разволновался. А мне надо бы, как Тарас Бульба в трудную минуту: «Остап, на коня!»
…Сколько же можно мне лежать на кровати и ничего не делать?.. Хорошо слышно, как бомбы рвутся в стороне Куричьей косы. Встаю! Надоело валяться!.. На всякий случай наколю дров побольше, перенесу их в кухню. Из погреба наношу угля, картошки… Наношу с запасом на неделю или дней на десять… И почему ребята не приходят? Прямо зло на них!»
Мария Федоровна читала эти строчки, когда Петя, обувшись и накинув на плечи пальто, хозяйничал во дворе. Оторвавшись от тетради, покачивая головой, Мария Федоровна смотрела через окно на сына и в то же время старалась привести в порядок мысли о прочитанном. Прежде всего про себя она отметила, что дневник написан с большой осторожностью. Чужой человек не нашел бы здесь никаких намеков на живых людей, на обстоятельства. И чувства, волновавшие Петю, были чувствами сильно повзрослевшего человека. Но как трудно ей примириться с его взрослостью, отойти от сына, не опекать его больше.
Потом она, остановившись в дневнике на тех строках, где Петя писал, что кровь на могиле его взволновала, думала: «Нет, мы, матери, лучше чувствуем, что четырнадцатилетним позволительно знать и что им запрещено видеть и слышать! Матери должны уберечь детскую душу… Ну конечно, Петька дитя. Он даже забыл, что и такие записи сейчас лучше не делать…»
Оглядываясь, будто боясь, что и стены флигеля могут подслушать, Мария Федоровна, сжимая тетрадь, остановилась посреди комнаты.
— Почему их так жалко рвать?.. В них Петькино сердце, душа, и они у него хорошие. Павел, что мне делать? — спросили она так, как будто муж стоял рядом. — Положу на место, а потом спрячу подальше.
В Петиной комнате было тихо. Через открытую дверь виднелся рояль, стоявший в гостиной.
«Я сыграю что-нибудь хорошее… и успокоюсь. Нет, сначала позову Петьку и сыграю ему».
Она быстро вышла на крыльцо и позвала сына.
Мария Федоровна начала играть.
* * *
У крутого склона к морю появился полковник фашистской береговой обороны. Расхаживая по пустырю, он оборачивался к морю и, поднимаясь на носки, в бинокль смотрел через залив туда, где в пасмурной дымке осеннего дня смутно серели гирла Дона, желтели перезревшие камыши.
Полковник Мокке был малорослым человеком, а видеть ему хотелось побольше и подальше, и он то и дело поднимался на носки. Не удовлетворяясь тем, что видели его глаза, он вынужден был понемногу забирать и забирать в гору.