Домишко этот, сколоченный из горбылей, примазанных снаружи саманом, служил некогда временным жильем для обитателей большого, выстроенного из белого силикатного кирпича особняка, растопырившегося вольготно в глубине двора. Впоследствии времянку так и не снесли. Сдавали внаем квартирантам, да и оказалась она на редкость крепенькой, несмотря на кажущуюся хлипкость. Позже ее приобрел по дешевке Петька Ерохин, приходящийся матери Новокрещенова кем-то ироде сожителя или, как принято сейчас выражаться в обществе престарелых дам, «помощником по хозяйству». Мужик он был добрый, но совершенно, по мнению матери, «неудашный». Два года назад ему как-то незаметно стукнуло семьдесят, и он, собравшись в соответствии с возрастом помирать, завещал эту халупку разошедшемуся с женой Новокрещенову. С тем и впрямь помер, сгорев от подоспевшего будто специально скоротечного рака, а Новокрещенов, разругавшись и с матерью, сперва вроде как с отчаянья, переполненный самоунижением, поселился здесь, да и попривык, прижился неожиданно для себя.
Два подслеповатых окошка времянки выходили на ухабистую улочку, так и не дождавшуюся за два прошедших века асфальта, застроенную одряхлевшими особнячками, а еще два окна новокрещеновской халупки взирали, прищурившись, на дворик, огороженный жиденьким дощатым забором. Когда-то здесь росли несколько яблонь, развесистый куст сирени, ее запах сменялся к середине лета вечерним ароматом душистого табака, который обожали разводить в палисадниках окрестные старушки. Но с тех пор как большой дом купила семья беженцев из Средней Азии, смуглые дети новых хозяев мгновенно снесли всю дворовую растительность и вытоптали землю до каменистой, безжизненной плотности. Отца неугомонного полчища замурзанных детей звали Аликом, мать – неизвестно как. Только шмыгало по двору изредка закутанное в пестрые одежды бессловесное существо, и отставной доктор даже не был уверен, одна здесь женщина или в просторном доме обитает несколько ей подобных…
Алик – толстый, с двойным подбородком, как-то сразу переходящим в барабанный живот, на котором не сходились полы линялой рубахи навыпуск, в синих шароварах, босиком, блаженствовал, по обыкновению, здесь же, на ковре, расстеленном посреди двора, не боясь солнцепека, утирал, сняв тюбетейку, бритую голову рукавом, пил чай из мелких, на три глотка, пиал, меняя опустевшие на полные с помощью того же бессловесного, задрапированного по самые глаза существа, смотрел маслянисто кругом и был явно доволен судьбой своей, беженством, которое привело его в большой пыльный город, напоминающий родные места, только населенный глупыми, не в пример ему, Алику, людьми. Не видящими своей выгоды, которая здесь валяется буквально под ногами… Но нет, не замечают, бегут, как бараны, ходят каждый день на работу, где им платят копейки, пока он, Алик, пьет чай во дворе нового, на деньги этих же дураков купленного дома…
Третий год Алик торговал водкой, которую производил сам, смешивая спирт с водой, разливал в просторном подвале по наскоро сполоснутым под колонкой бутылкам, шлепал этикетки. Новокрещенов пользовался неограниченным кредитом у Алика. И вот теперь, когда полегчало, Новокрещенов зачерпнул тем же стаканом теплой, отдающей цинком воды из ведра, пригасил жажду, торопливо, захлебываясь, выпил, ополоснул под рукомойником склеенное похмельным потом лицо, попутно почувствовав под ладонью на щеках колкую поросячью щетинку и нашарив ногами тапочки со смятыми задниками, поплелся во двор, раздавая шлепки самым бойким бесенятам, а возлежавший на ковре поодаль Алик приветливо махал рукой, окликая:
– Салям, Жора-джан! Бутилка тащить, а-а?
Вот и в это утро Алик приветствовал его, как обычно, – сделал какой-то знак своей своре, один из пацанов метнулся в дом и вернулся через секунду с осязаемо полной бутылкой, подал отцу. Тот передал ее Новокрещенову, указал пальцем на место рядом с собой. Новокрещенов, неудобно вывернув ноги, опустился по соседству на ковре, протянул Алику две десятки, пробормотал хрипло:
– Спасибо, брат, выручил. А то утром – хоть помирай…
– Аи, как хорошо сказал, брат! – расплылся в улыбке Алик, небрежно взяв деньги. – Все люди – брат. Я – брат, ты – брат, они, – он кивнул в сторону детей, – тоже брат! Хорошо!
Новокрещенов согласился счастливо, тряхнул бутылкой, полюбовался водоворотом возникших в ней маленьких пузырьков, поставил по соседству с пиалами и пузатым фарфоровым чайником, предложил:
– Давай, Алик, по маленькой, – угощаю. Я вчера пенсию получил. Так что гуляем!
– Добрый ты, Жора-джан! – причмокнул Алик, зубами сорвав пробку, которую сам же и закатал накануне своей чудо-машинкой. Налил водку в пиалы с налипшими на белоснежно-фарфоровые стенки темно-зелеными распаренными чаинками. – Я тоже добрый! Харашо живешь, пенсия получаешь. Молодой такой, а на пенсии. Воевал, да?
– Служил. С зэками работал. Теперь вот платят – за выслугу, – скупо пояснил Новокрещенов, бережно беря тряскими пальцами пиалу с водкой.
– Харашо! – опять разулыбался Алик. – Я зэка знаю, сам сидел. Шесть месяцев турма – вах! Потом воевал, в горах. Из автомата тыр-р, тыр-р… Харашо! Потом поймали аскеры… Солдаты. Били, убить хотели. Опять турма сажали – год сидел. Потом наши пришли… – земляк, понимаешь? Земляк отпускал, я убегал… А пенсия нет. Дети есть – вот, адин, дыва, тры… восэм! – показал Алик, растопырив толстые пальцы с золотыми перстнями.– Ничо не платят, дэтский пособий нет – так живу. Вах! – он опять рассмеялся счастливо, подрагивая складками живота.
Новокрещенов потянулся к нему пиалой, чокнулся, выпили.
– Ай, закуси, дарагой. Вот урюк, пажалста, кушай, вот халва, пастила. Лепешка медовый. Я харашо живу – все есть! – хвалился, потчуя, сосед.
Новокрещенов сплюнул налипшую на язык чаинку, отщипнул тонкий листик пастилы, пожевал, скривился от нестерпимо-кислого вкуса ее, спросил:
– Ты, Алик, по национальности кто будешь?
– Вах, слюшай! – всплеснул пухлыми руками сосед. – Зачем тебе мой националность? Нация-мация. Про нация нехарашо человека спрашивать. Не-ку-лю-торно, – назидая, с трудом выговорил он непривычное слово. – Гляди на свой голова! Волос там – черний, там – белий. Где черний – татарин, где белий – русский, да-а?
– Я и есть русский, – равнодушно сказал Новокрещенов.
– А-а… У тебя паспорт есть? И у меня есть. Там чиво написано? Ничиво! Нет национальности! Не нада нация! Чилавек – нада, брат – нада. А нация – не нада!
– Да чего ты раскипятился? – примирительно тронул его за мягкое плечо Новокрещенов. – Было бы из-за чего… Давай еще по маленькой.
– Не давай! – взвизгнул с непонятной озлобленностью Алик. – Не давай! Сперва нация спрашиваем, если не та – рэжем! Знаю, было! Забирай свой бутилка, сам пей, раз деньга платил. Нация-мация… Ишак твой нация! Джаляб!
– Сам джаляб! – смутно понимая значение ругательства вскипел Новокрещенов и, вспомнив татарское бранное слово, в детстве слышанное, сказал, вставая: – А ты – букма!
Алик подпрыгнул возмущенно, потом перевалился на бок, отвернулся презрительно. Вгорячах Новокрещенов даже хотел оставить едва начатую бутылку – подавись, мол, но одумался, прихватил небрежно за горлышко и ушел, шлепая цыпочками по вытоптанной бесплодной земле, бормоча:
– Ишь, расплодились тут… Саранчовые! Обидчивые какие…
Вернувшись в дом, он хлобыстнул полстакана, спрятал оставшуюся водку в ледянистое нутро дребезжащего испуганно холодильника, хлопнул дверцей и опять завалился на койку.
Ему вспомнился давешний сон, манкурты эти долбанные, не иначе как визжащим во дворе инородным племенем навеянные… Сны – лишь отражение реальности. Прав немецкий психиатр Фрейд… И эта теория его… дай бог памяти… Вот! Про эдипов комплекс у мальчиков. Он, Новокрещенов, если с научной точки зрения взглянуть, тоже типичная жертва такого комплекса. Отец – лихой мужик, орел, не инженеришко какой-нибудь, интеллигентишке, а начальник лагеря бериевской еще закваски…
Лучше всего представлялись Новокрещенову теперь отцовские сапоги, хромовые, надраенные до блеска, словно черное зеркало, в которое можно смотреться – не дай бог, конечно, если доведется такое – лицезреть свое отражение в сапогах тюремщика. А Новокрещенов лицезрел. По полу ползал… по причине малолетства. Он вообще вспоминал отца как-то снизу вверх, по порядку. Сначала – хромачи сияющие, потом – брюки-галифе темно-синие, жесткие и колючие, если щекой к ним прижаться. Маленький он ведь был тогда, Жора Новокрещенов, чуть выше сапога отцовского. А еще, если вверх смотреть, на отце был китель зеленого «защитного» цвета, с медными, горячими от яркого блеска пуговицами, ремень-портупея черно-коричневая, с особым, кожаным скрипом. Новокрещенов не слышал больше никогда в жизни похожего. На портупее справа кобура… вроде как брезентовая… или дерматиновая… но точно не такая, какие носят офицеры теперь, та была больше, под пистолет ТТ. И, конечно, сам пистолет – огромный, угловатый какой-то, отец, выщелкнув предварительно обойму с патронами-желудями, давал сыну подержать его – маслянистый, тяжелый. И в три года, а может быть и раньше, Новокрещенов знал, что пистолет существует для того, чтобы убивать. Фашистов. И вообще нехороших людей. Например, врагов народа и государства. А решать, кто есть кто и кого можно убивать, а кого нет, надлежит владельцу пистолета. В данном случае его, Жоры Новокрещенова, отцу…