Ему вспомнился давешний сон, манкурты эти долбанные, не иначе как визжащим во дворе инородным племенем навеянные… Сны – лишь отражение реальности. Прав немецкий психиатр Фрейд… И эта теория его… дай бог памяти… Вот! Про эдипов комплекс у мальчиков. Он, Новокрещенов, если с научной точки зрения взглянуть, тоже типичная жертва такого комплекса. Отец – лихой мужик, орел, не инженеришко какой-нибудь, интеллигентишке, а начальник лагеря бериевской еще закваски…
Лучше всего представлялись Новокрещенову теперь отцовские сапоги, хромовые, надраенные до блеска, словно черное зеркало, в которое можно смотреться – не дай бог, конечно, если доведется такое – лицезреть свое отражение в сапогах тюремщика. А Новокрещенов лицезрел. По полу ползал… по причине малолетства. Он вообще вспоминал отца как-то снизу вверх, по порядку. Сначала – хромачи сияющие, потом – брюки-галифе темно-синие, жесткие и колючие, если щекой к ним прижаться. Маленький он ведь был тогда, Жора Новокрещенов, чуть выше сапога отцовского. А еще, если вверх смотреть, на отце был китель зеленого «защитного» цвета, с медными, горячими от яркого блеска пуговицами, ремень-портупея черно-коричневая, с особым, кожаным скрипом. Новокрещенов не слышал больше никогда в жизни похожего. На портупее справа кобура… вроде как брезентовая… или дерматиновая… но точно не такая, какие носят офицеры теперь, та была больше, под пистолет ТТ. И, конечно, сам пистолет – огромный, угловатый какой-то, отец, выщелкнув предварительно обойму с патронами-желудями, давал сыну подержать его – маслянистый, тяжелый. И в три года, а может быть и раньше, Новокрещенов знал, что пистолет существует для того, чтобы убивать. Фашистов. И вообще нехороших людей. Например, врагов народа и государства. А решать, кто есть кто и кого можно убивать, а кого нет, надлежит владельцу пистолета. В данном случае его, Жоры Новокрещенова, отцу…
Отец как таковой находился уже над кителем – между погонами с четырьмя золотыми звездочками на каждом и упругой фуражкой с красной звездой побольше, в центре которой, если присмотреться, виден серп – то есть нож для срезания колосьев, и молот, которым плющат даже металл и забивают гвозди. Новокрещенов так и воспринимал всегда эту символику: пришло время – срезали, не поддался – молотком наотмашь, чтоб по самую шляпку…
Иногда отец опускал к сыну большие руки с желтыми отметинами от табака на среднем и указательном пальцах и поднимал вровень с собой, на невероятную высоту, и весь мир мгновенно преображался. Проваливались стремительно, оставаясь далеко внизу, окружающие и привычные предметы, каждый из которых был велик для младшего Новокрещенова, до которых ему еще расти да расти, это он уже понимал тогда, и вот в миг, по мановению отца, все изменялось, виделось иначе и стол в тетиной не казался страшной пещерой, затемненной свисающей по краям скатертью с бахромой, внизу оказывался и черный, скалистый комод, и становилось видно, сколько разложено на его поверхности, на верхотуре этой, разных занимательных штуковин, вазочек да статуэточек, до которых маленькому Жоре самому, без помощи отца, ни в жизнь не добраться… А если он добирался все-таки таким вот образом, хватал вожделенно какую-то безделушку фарфоровую – балерину с крыльями за спиной или мужичка, на гармошке наяривающего, мама ругалась, шпоря, что это – «не игрушки». Как же так? Самые что ни на есть игрушки! Другое дело, что все самое привлекательное, соображал Жора, наименее достижимо. Особенно, если нет способа возвыситься и дотянуться…
А еще у отца был персональный автомобиль – юркий «бобик» с брезентовым верхом. Управлял рычащей по-собачьи машиной водитель, одетый во все черное – куртку, штаны и странную, как у немецких солдат в кино, черную кепку. На левом нагрудном кармане куртки шофера был нашит лоскуток с белыми цифрами и странным словом «Шмага». Как-то Жора Новокрещенов, уже научившийся к тому времени читать, спросил у него с любопытством:
– А что такое – шмага?
И шофер, усмехнувшись, указал мазутным пальцем себе на грудь.
– Это я – Шмага. Фамилия такая.
Вечером того же дня Жора вырезал клочок бумаги, и, выведя на нем кривыми печатными буквами «Новокрещенов», приколол булавкой к рубахе.
– Что это? – удивился отец.
– Я – Новокрещенов! – по-шоферски указал на себя сын.
– Ты идиот! – ругнулся отец. – Такие бирки зэки носят.
– Зачем?
– Чтобы знать их фамилии. И, если провинятся, наказать. Сними!
Новокрещенов снял, но с тех пор, если у него спрашивали фамилию, всегда настораживался. Может быть, интересуются для того, чтоб наказать?
Работа у отца была таинственной, говорить о ней вслух не следовало, болтун – находка для шпиона – предупреждал отец, и это нравилось маленькому Новокрещенову, напоминало игру.
Лет, наверное, шести от роду Новокрещенов побывал-таки на таинственном месте службы отца.
Колонию угадал сразу – знал уже по рассказам отца, представлял забор с рядами колючей проволоки, часовых, маячивших с автоматами наизготовку на открытых, четырехногих вышках, кирпичное здание вахты, «предзонник» у главных ворот, которые охранял свирепый кобель Индус. Все это Новокрещенов будто видел уже, сложив для себя в картинку из мозаичных осколков фраз, отрывков разговоров отца с мамой и хмельных застолий его с сослуживцами, изредка гостивших в их доме.
Поразил только цвет. Здесь все было одинаково пепельно-серым. И, видя эту серую, словно свинцовым грифелем нарисованную картину, Новокрещенов понял вдруг отца, бывшего много лет главным начальником, «хозяином» в этом безрадостном мире.
А самым удивительным было то, что маленький Новокрещенов как-то сразу вписался в этот странный мир, уютно чувствовал себя в кабинете отца, пристроившись на огромном диване, обтянутом черной холодной кожей, пока отец уходил по делам в зону, а когда вернулся оттуда еще с двумя такими же пепельно-седыми, как сам, офицерами, и они, развернув на столе газету, поставили в центр бутылку водки, свалили горкой нарезанный крупными ломтями серый «зэковский» хлеб, открыли банки с тушенкой, стали пить и закусывать, Новокрещенов-младший крутился возле, жевал бутерброд и бездумно целился сквозь мутное стекло в окне из врученного ему для развлечения кем-то из отцовских друзей пистолета в ничего не подозревающего, дремлющего за рулем в ожидании «хозяина» водителя Шмагу.
Ребенком Новокрещенов был вовсе не глуп и достаточно знал о том, за что попадают люди в тюрьму. Сам он никогда не совершал подобного, был по-мальчишески твердо уверен, что и не совершит, но они-то, зэки – украли, ограбили, покалечили, а то и вовсе убили других людей. И серый мир, в котором оказались в итоге, был вполне подходящим для их обитания местом. А отец и его товарищи, что держали в строгости и послушании этот преступный люд, представлялись ему отважными воинами со злом… Только вот окружающая пепельная мертвечина бросала и на них серую, суконную тень, отчего и отец, и его сослуживцы были так угрюмы, неразговорчивы, часто пьяны и во хмелю жестоки.
Позже, когда Новокрещенову исполнилось шестнадцать лет, все как-то разрушилось вдруг в их семье. Отец запил, его уволили из «органов», он ушел, оставив жену и сына в безликом доме на замусоренной городской окраине, среди таких же многоэтажек, сложенных из грязно-серых бетонных плит, в которых обитали такие же серые, будто зябшие постоянно в окружении цементных стен, остывшие и равнодушные ко всему люди. В ту пору Новокрещенов особенно остро осознал, что тоже становится «никем», и ему суждено, как и прочим жильцам, брести утром по разбитой дороге к остановке общественного транспорта, а после тягучего дня, вечером, так же обреченно, в усталой толпе, возвращаться домой, совершая такие вот лишенные особого смысла челночные переходы до конца оставшейся жизни.
И, поняв это, Новокрещенов принялся отчаянно карабкаться наверх, туда, где был теплый свет и где находились обычно самые привлекательные, недоступные прочим радости. Он хорошо учился, обогнав многих в окраинной, сонной школе, выпускники которой шли по большей части в шофера, продавцы овощных ларьков, и выкарабкался, зубами вцепился, сдав экзамены в самый престижный в те годы медицинский институт, не слишком охотно распахивавший свои двери для плебеев вроде Новокрещенова. Освоился там, закрепился, зубря почти наизусть толстенные, неподъемной тяжести фолианты, стал своим среди умненьких, приторно-вежливых, умытых до розовой прозрачности сокурсников – продолжателей врачебных династий в третьем, четвертом поколениях, а затем кое в чем и превзошел их, потомственных…
Впрочем, даже с помощью медицинской белизны и стерильности отрешиться совсем от серого мира не удалось. Более того, он попал в зависимость от него и призван был, как оказалось, беззаветно служить ему, угождая и потакая в малейших прихотях. Очевидным это стало с началом врачебной практики.