***
Больше всего Европа привлекает жителя Нового Света тем, что в ней посреди всеобщего разложения всегда найдется что-то новое, что-то вечно цветущее, привлекательное и манящее. У нас же ничего не может удивить или поразить. Ну абсолютно ничего. Я точно знаю, что ожидает меня за этим углом, и точно так же знаю, что ожидает меня за тысячу миль отсюда. А привычка не таит очарования — по крайней мере для меня.
Мне говорят, что я уже ветеран. Может быть. Но из этого не вытекает, что я равнодушный, пресыщенный человек, которому все наскучило. Пусть я ветеран, но я также и энтузиаст. Некоторые предпочитают избавиться от меня, записав в романтики, но вскоре испытывают потрясение от моего реализма. Другие выставляют меня человеком, для которого предел мечтаний — навозная куча. Есть и такие, кто утверждает, что я тщусь вернуться в материнское лоно. Не скрою, лоно как место зарождения жизни всегда меня интересовало. Рождение — точнее, процесс рождения — вот что вызывает мой неизменный интерес. Я помешан на созидании. То, что не приносит плодов, мертво для меня.
Я не вижу, чтобы Европа впадала в застой. Как и не вижу, чтобы Франция загнивала в бездействии. Я преклоняюсь перед ней не потому, что она мраморная статуя, навечно установленная в саду за высокой стеной. Но на меня производит сильное впечатление та интенсивная обработка почвы, которая идет в этом саду. Здесь растят человеческий дух, здесь он расцветает и разбрасывает семена. Человек познается по плодам, народ — также. Ознакомьтесь с достижениями французского и сравните их с американскими или русскими.
Что касается меня, то мне достаточно только вспомнить любой день из тех десяти сказочных лет, что я провел во Франции. Достаточно вспомнить, что встречало меня, когда я выходил по утрам из дома. Я не говорю сейчас о соборах, дворцах, королевских садах, музеях и библиотеках. Я говорю о незначительных, обыкновенных вещах, с которыми имеешь дело каждый день. Начать хоть с улицы, с того, как она выглядит в восемь часов утра. У нее заспанный вид, и серое небо ее не красит. Фасады домов потертые и выцветшие, но они тебе не угрожают. В закутке у консьержки всегда распевают или принимают ванну канарейки. Вдоль тротуаров высажены деревья; звонко чирикают птицы. Запах свежеиспеченного хлеба дразнит ноздри; на прилавках — изобилие фруктов; мясник выставил напоказ лучшие кусочки. Люди несут в руках домой продукты из бакалейной лавки. В киоске продают утренние газеты. Стоит однообразный, успокаивающий нервы гул. Здесь день не начинается с резких звуков, он тихо проскальзывает в дверь, как прогулявшая до утра девушка. Я перехожу из магазина в магазин, покупая все необходимое. Я не запасаю продукты, а покупаю их прямо перед едой. Иногда я завтракаю в ближайшем ресторанчике. Возвращаясь домой, я иногда останавливаюсь поболтать с киоскером. Могу купить порекомендованную им книгу только ради удовольствия продолжить беседу. На углу присаживаюсь, чтобы выпить черный кофе с глотком рома. Захожу в табачную лавку за сигаретами и там тоже чего-нибудь выпиваю. Никакой суеты. День бесконечен.
Вернувшись в студию, слушаю, как за стенкой играет граммофон. Через дорогу, в саду, скульптор ваяет статую. Вся улица поглощена сосредоточенной, приносящей радость работой. В каждом доме живет писатель, художник, музыкант, скульптор, танцор или актер. Наша улица очень тихая, и тем не менее работа кипит — неслышная, приятная, можно даже сказать, свершаемая благоговейно. Это происходит на нашей улице, но таких, как наша, в Париже сотни. В городе трудится целая армия творческих людей, такой больше нет ни в одном другом городе. Именно эта многочисленная группа мужчин и женщин, приверженных духовным вещам, создает тот Париж, который мы любим. Они вдыхают жизнь в город, делая его таким притягательным для всего культурного мира.
Разве мне забыть с трудом скрываемую радость нью-йоркского жителя, когда он узнал о падении Парижа. «Теперь наш город станет мировым центром искусств!» — вот что говорили люди друг другу. С каждым новым творцом, приезжавшим в Нью-Йорк, возрастала их гордость, алчность и зависть: «Скоро все они будут нашими». Американцы не сомневались, что, оказавшись здесь и глотнув американского воздуха, ни один из них не захочет вернуться на родину: «Мы дадим им доллары, миллионы долларов!» Как будто это могло удержать их. «С Парижем покончено! Европа мертва!» В каком телячьем восторге они пребывали, как радовались, что им так повезло. Никогда не видел я зрелища отвратительнее.
Нет, нам их не удержать. Несмотря на угрозу голода и болезней, европейские художники возвращаются домой. Начался их настоящий исход из Америки. И он бы еще увеличился, создай мы для него благоприятные условия.
Все наше искусство обольщения ничего не дает. Европейцы потянулись на свои руины. Они не остаются здесь, чтобы начать новую жизнь, предпочитая привычный образ существования, даже если он влечет за собою бедность и горечь поражения. Доллары не могут вдохновить истинных творцов, не могут оказать им реальную поддержку. Для этого нужно нечто иное, значительно более важное, то, чего мы явно не можем предложить. То, что им нужно, в Европе ощущаешь постоянно, каждую минуту. Это нечто неуловимое, но не становящееся от этого менее реальным. Его получаешь с каждым куском хлеба, с каждым глотком кофе на улице. Оно не просто разлито в воздухе, но и заключено в камне, в самой почве. И это ни в коем случае не витамины!
Хорошо помню кресла в дешевых гостиницах, где мне приходилось жить вскоре после приезда во Францию и которые впоследствии я полюбил. Какими же ветхими были эти кресла! Чтоб они не развалились, их скрепляли проволокой, сбивали гвоздями, делали кожаные заплаты; но то были истинные символы беседы. Сюрреалисты обожают такие вещи, и правильно делают: они хранят наши самые сокровенные воспоминания и движения души. Такие предметы, накапливаясь, способствуют созданию неповторимой индивидуальности. Когда мы покидаем этот мир, тени именно этих предметов украсят наш уголок в чистилище.
Подобно этим креслам, и все остальные предметы, которыми постоянно пользуешься, становятся частью тебя — призрачные атрибуты, которые таскаешь за собой, перебираясь из ада в чистилище, а затем в Рай. А в Америке, окидывая взглядом мой дом, я не вижу ни одной вещи, к какой был бы привязан. Ничто не стало мне здесь дорого. Любую вещь без всякого ущерба можно заменить на другую. Почти то же самое могу сказать и в отношении здешних людей. Почти то же. Немногих, очень немногих, я никогда не смогу забыть. Что же касается остальных, я без всякого сожаления оставляю их позади вместе с мебелью, безделушками, антикварными вещицами, фактами, цифрами, со всем этим невероятным, многочисленным хламом, составляющим духовную и физическую среду Америки.
«Но у тебя было такое счастливое детство!» — запротестовал один из моих друзей, когда я при нем так заговорил. Да, это правда, у меня действительно было счастливое детство. Это продолжалось до тех пор, пока я не осознал, в каком мире живу. К шестнадцати годам я уже был ужасно несчастлив. Я ушел в себя, не желая видеть уродства и подлости окружающего мира. Луч надежды на то, что существует другой мир, — ярче, богаче, живее нашего, блеснул, когда я встретил на улице старого друга, только что вернувшегося из Европы. Эта случайная встреча решила мою судьбу. С тех пор мною владело одно желание. Однако прошло несколько лет, прежде чем оно сбылось. За это время мне пришлось написать книгу под другим именем, пережить гибель рукописи, быть клоуном, вором, попрошайкой, сутенером. Но в конце концов я оказался на борту парохода! Когда американский берег скрылся за горизонтом, я испустил вздох облегчения. Я с трудом верил своим глазам. Мне был дарован один год в Европе. Всего один. Но он сулил райское блаженство.
Во время той поездки я посетил много стран, и ни одна не разочаровала меня. Я мог бы странствовать всю оставшуюся жизнь — так чудесно находиться вдали от родины. Тосковал ли я по дому? Никогда. Ни разу. Я не тосковал ни по чему и ни по кому. Надеясь, что свершится чудо и я смогу навсегда остаться в Европе.
Это произошло в 1928 году. Мне было тогда тридцать шесть лет. Я долго ждал подходящей возможности. Наконец в 1930 году мне удалось вернуться в Европу и пробыть там десять лет. Когда американский посланник в Афинах вынудил меня вернуться в Штаты, я был убит горем. К каким только аргументам я ни прибегал, стремясь получить разрешение на выезд в какую-нибудь другую страну, кроме Америки. Но он был непреклонен, говоря, что все делается для моей безопасности. «А если она мне не нужна?» — поинтересовался я. Вместо ответа он только пожал плечами.