Никита Елисеев (Юбилейное)
Никогда не умел писать юбилейные тексты и говорить тосты. У меня все время получалось: “Поздравляем, поздравляем и успеха Вам желаем…”, или: “Ну, за хозяйку дома… а больше и сказать нечего”; в том же случае, если пытаешься сварганить что-нибудь более существенное, философическое и пиитическое, всенепременно ляпнешь что-нибудь такое-эдакое, что — в ответ или повиснет недоуменная тишина без звяканья бокалов, или вылетишь вон из квартиры, а звяканье бокалов услышишь уже за дверью… если услышишь. Это в зависимости от темперамента тостируемых и присутствующих.
Результат робости, зажатости и прочих странноватых в пожилом уже человеке качеств. Тем не менее — так уж получилось, что лучшие свои тексты я напечатал не в “Знамени”, журнале куда более близком мне… ну, скажем… идеологически, а в “Новом мире”. По сю пору я думаю, что “Человеческий голос” — про Довлатова, “Между Оруэллом и Диккенсом” — про Елену Ржевскую и “Полный вдох свободы” про Бориса Слуцкого — лучшее, что мне удалось из себя выжать.
Как же мне не благодарить за это журнал, тем более журнал, славный своей историей? Значит, что-то такое было и есть в разности моих и журнальных потенциалов, что не вызвало и не вызывает отторжения, а, напротив (извините за канцелярит), стимулировало и стимулирует творческий поиск. А мне ведь и до сих пор боязно печататься в журнале, который во времена оны я не получил в родной Публичной библиотеке. Да, году в восемьдесят втором, что ли, заказал журнал с “Мертвым не больно” Василя Быкова; мне один номер выдали, а другой — фиг-с. Там был, если не ошибаюсь, “Захар Калита” Солженицына. Так себе рассказ, но не в этом дело, а дело в том, что есть вот ведь у меня ощущение: на пыльных тропинках родимой словесности оттиснулись мои следы, от этого мне неловко… В конце концов, кто я такой, чтобы на этих тропинках топтаться?
Но я все же потопчусь еще немножко. Как же мне не испытывать робость, посылая свои тексты Ирине Роднянской, чьи статьи с несогласием, но с уважением я читал и читаю давно и недавно как начинающий, как ученик? Боязно, господа, боязно… Тем более боязно, что ситуация-то с толстыми журналами, мягко говоря, непростая, и как тут поздравлять? Мол, держитесь еще, раз столько продержались? Ситуация и впрямь — странная. Гонорары — небольшие, подписка — крохотная, но по сю пору рецензия хороша не в тоненьком журнале, который пролистали, зевнули, хмыкнули и отложили, а в журнале толстом, не специальном научном, а вот в таком новомирско-знаменском формате. Впрочем, для утверждений такого рода надобны хорошие специальные знания, а у меня их нет. И кроме того, я же не про толстые журналы рассуждаю, я пытаюсь произнести юбилейную речь.
Подниму бокал за Анну Иосифовну — библиографа и редактора журнала. Сколько цитат я благодаря ей исправил! Сколько хороших книг благодаря ей по крайней мере перелистал, с тоской и стыдом осознавая, что вот ведь думал, что запомнил, а запомнил-то с точностью до наоборот. Какие-то вполне анекдотические ошибки вроде: “Она знала, что ее сын не храбр”, тогда как в тексте: “Она знала, что ее сын — храбр”.
Кланяюсь Сергею Костырко. Мой длиннющий текст про Сергея Довлатова ему пришелся по душе, и хоть “лимбусовская” книга Довлатова, к которой формально можно было “пристегнуть” мои рассуждения, вышла давным-давно, однако приняли и “пристегнули”. Сейчас я буду жаловаться: нынче ведь как — покороче и порезвее. Эйн-цвей, и рецензии медленно, но верно превращаются во что-то такое из монологов Гришковца. “Ну это… тово… классная книга. Оно, конечно, эзотерично, но забирает, блин, за душу так тянет, ёёё… Читаешь и думаешь, а что ж такое время-то, да, вот оно есть, и вот его нет. И любовь тоже, она — что такое? А с другой стороны, история такая нууу захватывающая, про любовь, про время. Круто… В общем, почитайте…” Забавно — философ пытается быть диджеем. Иногда — получается.
Но вот в толстых журналах покуда можно не прыгать, философствуя. Я не знаю, вероятно, это — ретроградные суждения, и Михаил Бутов, написавший “Svoбоду”, меня поправит, но хорошо, что есть… эээ… цивилизованный консерватизм и цивилизованное почвенничество, потому как ХХ век продемонстрировал важность не столько существительных, сколько прилагательных.
Евгений Ермолин (С чего начинается родина)
Мне есть что сказать о прошлом “Нового мира”, но я хочу думать о настоящем и будущем.
Журнал на бессменном дежурстве. Являясь ковчегом великой традиции, заявляя о своей верности ей, он стойко держит эту вахту, которая давно уже кажется нелепой и абсурдной насмешливым исчадьям самобытного русского хаоса.
В России родина начинается с литературы. С литературной классики, с литературной традиции. Литература у нас — и отец, и мать.
Сегодня Россия, быть может, ею даже и кончается, но это еще не вполне решено. Однако русское сиротство в начале ХХI века, мучительный хаос невыговоренной, онемевшей души обязаны именно тому, что русский человек потерял родителей, отучился читать и понимать прочитанное.
Не всякий человек, и в этом — надежда. Да и куда ж ему деваться, если ничего почти другого у человека нет; если душа его пока слабо прирастает к культу и, может быть, уже не прирастет вовсе, а социум не обнаруживает ни малейшей воли к родству и братству?
Мечталось, что Россия станет садом, обернулась она ГУЛАГом, а потом явилась просто диким полем, по которому разгулялся лихой человек. Нам выпало жить в кризисное время, когда все кажется конченым и ничего не начиналось. Но это не приговор, а шанс. Вместе с литературой стали уделом немногих и вообще важное, серьезное понимание жизни, и глубокое чувство жизни, а общество упростилось до прелитературной степени, — но это еще не основание для сдачи позиций.
Пожалуй, только литература способна дать смысл и суть новому варварству, неумело примеряющему одежды великих предков. Все-таки языковая связь с прошлым не может считаться окончательно потерянной. И дремлющая глубина духа, выраженная когда-то литературно, еще может пробудиться и пробуждается, наверное, вот именно сейчас в чьем-то личном опыте.
Мне кажется, когда-то давно я стал по-настоящему взрослым, когда начал читать “Новый мир” Твардовского. Это было второе рождение, когда пришли и встали у изголовья Абрамов и Эренбург, Владимов и Домбровский, Солженицын и Искандер, Виноградов и Лакшин. На тогдашнем историческом мелководье вдруг открывалось что-то такое, о чем и подумать было странно. Что, к примеру, цвет трагедии — белый …
То, что случилось когда-то, может происходить и происходит сейчас. Почему-то я в это верю. И с этим связываю свое присутствие на страницах “Нового мира”. Этот журнал и сегодня — место, где сильнее бьется сердце этого мира. Куда чаще заглядывает творческий дух.
Таким он и призван быть.
Журнал сегодня и завтра падает зерном на почву местами иссохшую, выжженную солнцем зла, местами заболоченную и превратившуюся в трясину без чести и совести, но еще, смею верить, не обреченную там, где живая душа тянется к свету великих и трудных истин человеческого бытия. Вот здесь и прорастет зерно, и настанут иные времена, и появятся новые люди, открытые новой русской судьбе. Здесь кончается наконец унылое и тягостное бремя холодного русского пространства и начинается, может быть, настоящая Россия, Россия духа, витающего где он хочет и избирающего себе любой сосуд.
ЮРИЙ КАГРАМАНОВ
Если не углубляться в прошлое, самой большой заслугой “Нового мира” представляется то, что в годы “перестройки” журнал приобщил — огромный тогда — круг своих читателей к идеям русской религиозной философии. Другие важнейшие “акции” тех лет — публикацию “Архипелага ГУЛАГ”, “Доктора Живаго” и т. д. — осуществили бы другие издания, пусть и с небольшим запозданием; а работы русских религиозных философов в таком объеме публиковал только “Новый мир”, и этого не сделал бы за него никто другой (единственным его соперником в этом отношении был узкоспециальный журнал “Вопросы философии”).
К чести для него — хотя, с другой стороны, можно сказать: к сожалению — журнал далеко опередил большинство своих читателей. (Пост)советская интеллигенция, как правило, оказалась не готова воспринять идеи русских религиозных философов, чье творчество, на мой взгляд, позволяет перекинуть единственно прочный мост из прошлого в будущее. Не следует, однако, торопиться с выводом, что посев пал на каменистую почву. Qui ira, verra — “кто пойдет дальше, тот увидит”.