Вы думаете, кто это произнес?
Шихин?
Ничего подобного.
Не мог он этого сказать, сидя на деревянном полу, босой, с подкатанными штанинами и мокрыми волосами, прилипшими ко лбу. Слишком высоко для него. Так он мог только подумать. Но сказать... Нет. Это было бы неправдой, и Автор никогда не пойдет на то, чтобы приписать Шихину столь прочувствованную речь. Мы так не выражаемся. Мы говорим проще, стесняемся ясных и простых слов о собственных чувствах, мнениях, вкусах. Прибедняемся, стараемся выглядеть ограниченнее, опасаясь, что заподозрят в грамотности и интеллигентности. Это в нас осталось еще с тех времен, когда за такие дела попросту расстреливали.
Если Автор захочет передать разговор героев, он должен, независимо от того, пишет ли о киноактрисе, шофере, профессоре или самом себе, позаботиться о разумной доле цинизма, милой грубоватости, подпустить матерщинки, включить громкость. Автор вынужден идти на это, чтобы хоть немного приблизить речь своих героев к тому, как все мы выражаемся. Не правда ли, мы чувствуем себя польщенными, если начальство при нас выматерится? Это говорит о его доверии к нам, о его расположенности, а может быть, даже и о любви! Чего не бывает, мать его за ногу!
Ну да ладно. Вышеприведенный текст — авторское отступление, вложенное в уста любимого героя, будем так считать. Простим ему изысканность слога и возвышенность мыслей. Шихин в ответ на вопрос Игореши, не кощунствует ли он, ответил просто:
— Да нет, какое кощунство... Ведь я и в самом деле оказался здесь благодаря доносчику.
— И ты не возражаешь, если он и впредь будет столь же внимательно заботиться о тебе? — быстро спросил Монастырский и на всякий случай рассек воздух ладонью.
— Думаю, ему пора и о других позаботиться, — улыбнулся Шихин.
— Конечный результат доноса предсказать невозможно, — заметил из темноты коридора Васька-стукач и тем напомнил, что он здесь или, лучше сказать, что он на посту.
— Почему? — спросил Шихин.
— Смотря в чьи руки донос попадет, как к нему отнесутся, в какую папку положат, какие слова в уголке напишут... И потом, имеет значение международная обстановка, виды на урожай, цены на нефть...
— Ну ладно, — махнул рукой Шихин. — Значит, мне повезло, к доносу на меня отнеслись наилучшим образом. Во всяком случае, я ничего не потерял.
— Митя, ты в самом деле так думаешь? — спросил Ошеверов. — А хочешь, я скажу, что ты потерял?
— Валяй.
— Ты потерял квартиру, поскольку больше не мог оставаться в городе. Теперь твоя семья живет в халупе. Она может тебе нравиться, пожить в ней невозможно. Впереди зима, а здесь ни одной печи, которую можно затопить.
— Впереди лето, — улыбнулся Шихин.
— Ты каждый день с соседних свалок тащишь обломки кирпичей, дверные ручки, гнутые водопроводные трубы. Сегодня ты притащил вон ту старую раковину, чтобы жене и дочке было где умыться. Я, на тебя глядючи, присмотрел пару вполне приличных ведер и тоже притащил их...
— Спасибо, — кивнул Шихин. — Ведра пригодятся.
— У тебя, Митя, было то, что называется общественным положением. Ты был корреспондентом газеты. У тебя просматривалась судьба. Доносчик лишил тебя этого, теперь ты малюешь дурацкие плакаты для какой-то захудалой артели. Я не знаю, заботился ли он о государственной безопасности, волновала ли его безопасность личная или же врожденная пакостливость требовала удовлетворения... В любом случае, он поступил как последняя сволочь! — Крепкими словечками Ошеверов пытался вызвать в себе праведный гнев, и, похоже, ему это удалось. — Если бы он учуял в тебе порчу, он мог об этом сказать, предостеречь, мог бы с нами поделиться, а уж если написал донос, не приходил бы сюда, по крайней мере. Но он никому ничего не сказал, донос настрочил и сам явился. Зачем? Ищет новый материал? Некуда больше податься? Все еще беспокоится о прочности нашего рабоче-крестьянского правительства? Скажи, доносчик, получаешь пособие за свою бдительность? — Ошеверов обвел всех глазами, с каждым встретился взглядом. — У вас как платят? Одноразово? Или постоянное вспомоществование? Или только за особо важную информацию? — Ошеверов усмехнулся. — Вы не поверите, — проговорил он нервно, — но я знаю, кто доносчик. Только что посмотрел ему в глаза. Не знаю, как у него, а у меня что-то похолодело внутри. И мысль возникла — проживу недолго.
— Оказывается, вы ничего, ребята, — прозвучал медленный голос Марселы. — Сохранились.
— Благодарю вас, — поклонился Ошеверов. — Приятно знать, что я еще могу нравиться следующему поколению. Следующее поколение мне тоже нравится. Что-то в нем есть... Или чего-то нет...
— Страху в нем поменьше, — обронил Шихин. — Но это не его заслуга. Это наша заслуга, Илья! — Не поднимаясь, он протянул Ошеверову пустой стакан. Тот взял канистру и наполнил его до краев.
Снова громыхнуло над головой, и порыв ветра занес на террасу облако холодных капель дождя. Колыхнулась лампочка на шнуре, метнулись тени по стенам, кто-то взвизгнул, вскочил Шаман, готовый нестись, преследовать, кататься в мокрой траве и вынюхивать всяких живых существ в ночной темноте. Но никто его не поддержал, и он снова улегся у дивана. Хихикала, поеживалась и жалась к мужу Федулова. Откинувшись в кресле и закинув ногу на ногу, поигрывал носком светлого туфля Игореша, Селена раздумчиво, будто колеблясь в чем-то, смотрела на Ошеверова и, похоже, не слышала его. Вовушка выглядел испуганно, он не любил жесткие разговоры в кругу друзей. Анфертьев обнял Свету, а она положила ему голову на плечо и закрыла глаза — то ли слушала его шепот, то ли улыбка на ее губах была отражением сна под непонятный говор незнакомых людей. Она не подозревала об испытаниях, которые уже затевала против нее судьба... Скажи ей кто-нибудь сейчас, Света ни за что бы не поверила, что тихий и ласковый Анфертьев решится на ограбление сейфа и все у него получится, все удастся, кроме одного — он не сможет потратить ни рубля, и жизнь повернется так грустно, что дальше некуда. Погибнет невинный человек, Анфертьев останется на свободе, но сломленный, и Свете, именно Свете, а не жене, придется возиться с ним, возвращать к жизни. Костя казался угрюмым и к каждому, кто произносил слово или делал движение, поворачивался резко, с подозрительной настороженностью, будто ждал подвоха. Когда Адуев, сев поудобнее, незаметно приблизился к нему, Костя тут же отодвинулся, опасливо косясь и обнажая увеличенные очками, свирепо посверкивающие, как у жеребца, белки глаз. Васька-стукач пристроился у канистры и все подливал себе вино. Валя увела сонную Катю спать и вскоре вернулась. Ошеверов взял ружье, долго рассматривал граненый ствол, заглянул в него и, убедившись в чем-то, снова повесил ружье на вбитый в бревно кованый гвоздь.
Прямо под ружьем сидел Шихин со стаканом в руке. Казалось, ничто его не тревожит, ничего ему не надо, только сидеть бы вот так среди друзей, пить вино да вспоминать забавные случаи... И в самом деле, с некоторым удивлением Шихин обнаружил, что сейчас он ощущает лишь теплоту и покатость бревен, прохладу мокрого сада, влажность Шаманьей шерсти и преданность, исходящую из его негритянских, почти пушкинских глаз. Шихин озадачился — неужели ему безразлично, кто доносчик? Получается, что он с равным спокойствием откажется от любого из своих друзей? Не попрощался ли он со всеми раньше, задолго до этой ночи? Шихин ждал — когда же в его душе зазвенит щемящее сожаление. И не дождался. Одинаково равнодушно он смотрел в пустое лицо Федуловой, встретился не то с многозначительным, не то с многообещающим взглядом Селены, и горящие напряженным ожиданием глаза Кости Монастырского тоже оставили его спокойным. И он подумал о том, что, похоже, случилось то, о чем предупреждал Ошеверов, — подлость одною распределилась на всех.
И еще подумал Шихин, что ложь, насыщающая нашу с вами атмосферу, ребята, злоба и несправедливость, которую чувствуем на собственных шкурах, кровь полегших отнюдь не на полях сражений, полегших в кабинетах и подвалах, в болотах, снегах и в теплушках, полегших от пули в затылок, от голода и унижений — все это в нас и поныне, хотим того или нет. Их кровь не только в землю уходила, она и поныне из нас сочится. И единственное, что остается, — это продержаться, еще немного продержаться, еще немного, пусть день, пусть до утра, глядишь, кто-то подхватит, кто-то дальше понесет чистое слово, не отравленное государственной ложью, касается ли она нашего прошлого или нашего будущего. Продержитесь, ребята, хоть до вечера продержитесь. Вот-вот дунет ветер, и зловоние уйдет, потянет свежестью здравого смысла, дохнет чистотой и откровенностью. Что делать, мы привыкли жить у выхлопной трубы и даже не знаем, как пахнет утренний туман над рекой, какой запах у травы, разогретой солнцем, забыли гул ночного дождя и весеннего ветра, скрип медленного снега, цвет лунной дорожки. А запах доверия, а вкус откровенности, а цвет достоинства и чести! А блики вольнодумства на лице! А огоньки крамольности в глазах!