— Я представляла вас совсем другим, — разочарование прорвалось в голосе моей жены, но она ловко вышла из положения. — Знаменитых людей всегда представляешь иначе. — Она поискала, что бы еще добавить приятное, и, не найдя, обратилась к Володе, заговорила про его песни — она давно хотела его послушать.
Комбат посмотрел на меня.
— Обиделся?
Я кивнул и понял, как глупо было обижаться. Пока женщины и Володя разговаривали, мы с комбатом смотрели друг на друга. Забытая, явно не медицинская боль сдавила мне сердце. Откуда-то возник жаркий августовский день, лесная заросшая узкоколейка, отец, еще крепкий, шагающий рядом по шпалам, желтый складной метр в кармане его холщовой куртки. Дорога свернула, и мы вошли в березовую рощу. Огромные белые березы обступили нас. Воздух сквозил, легкий и пятнистый. Я замер, пораженный этой доверчивой, нетронутой белизной. Сколько мне тогда было? — лет четырнадцать. Я никак не мог понять, почему красота способна причинять такую боль, сладкую неразбериху, мучительную до стыдных слез.
— Обязательно приду, — сказал Володя. — Готовьте коньяк.
Комбат протянул мне руку. Левой рукой он снял шляпу, густые волосы его поднялись, серебристый отсвет упал на лицо. Рука его была сильной и твердой. Он сжал мои пальцы, и я ответно пожал ему руку, так, чтобы он знал, что я все понял… Губы его дрогнули, но усмешка не получилась, и он чуть заметно поклонился мне.
Они сели в машину. Володя помахал женщинам, отдельно Инне, и они уехали.
— Ты жалеешь, что съездил? — спросила жена. — Но ты ведь был готов. Ты и не ждал ничего хорошего.
— Зато твой Володя прелесть, — сказала Инна. — А этот, представляю, наверно, все о своих заслугах. Хотя видно, что был красивый мужчина.
— Не огорчайся, — сказала жена. — Мало ли как люди меняются с годами. Что тебе, впервой?
— Господи, да если б я мог стать таким, как комбат, — сказал я. — Если б мне хватило сил…
Я взял у жены сумку, и мы пошли домой. На Владимирском и на Невском — всюду стояли высокие белые березы, прохладные березовые рощи. Звуки города исчезали, было тихо, только наверху, в кронах, тревожно посвистывали пули.
Krieg
Герберт Айзенрайх
Звери с их естественной жестокостью
(Рассказ)
Перевод Ю. Архипова
Голод забывается, стоит поесть досыта, и подлянки твои забываются, если остались в прошлом, и любые проблемы — едва их разрешишь. Но есть вещи, которых не забыть, как ни старайся: только подумаешь о них — и сразу в памяти оживет все, что с ними связано, — и голод, и подлость.
Голод в те дни был действительно страшный. Мы и припомнить не могли, когда в последний раз что-либо жевали, а марш-броску все не было предела, и с каждым шагом мы все дальше отрывались от баз снабжения, затерявшихся где-то позади. Далеко вперед ушли танки с пехотой на броне, за ними двигался наш полк, то сбиваясь гуртом, то растягиваясь на километры. Шагали мы по левому краю дороги гуськом друг за другом, стаптывая каблуки. Там и сям валялись по обочинам останки раций, телег, ящиков от снарядов. Однажды попались на глаза коровы — задрав ноги, словно силясь повернуться на спину, они лежали на боку, и было видно, что подохли они уже давно, несколько дней назад, и в пищу, стало быть, не годятся. По другой стороне дороги навстречу нам двигались небольшие группки пленных, а между ними и нами — посередке — сновали автомашины. Те, что следовали в тыл, были полны раненых, или трофейного оружия, или всякой техники, а те, что направлялись вперед, чаще всего везли боеприпасы и горючее для танков. Но провизии в них не было, как не было ее и в хуторах, и в деревеньках, встречавшихся на пути, — то есть там вообще шаром покати насчет съестного. Даже когда мы останавливались покемарить хотя бы полночи, приходилось лишь потуже затягивать пояса — русские всё дочиста забирали с собой, а чего не могли унести, то сжигали. Не встречалось здесь и подсолнухов, которыми раньше мы кое-где спасались от голода. Одно набивалось в наши рты — пыль, что тучами взбивали колеса автомашин да облачками — наши, числом немалые, сапоги. Воды и той не найти: большинство колодцев разрушено или забито нечистотами. «Тут не в Сталине дело, а в Толстом», — разглагольствовал Герцог цу-Райт, подкрепляя нашу догадку о том, как непонятна и как необъятна эта Россия.
Еще недавно мы войну представляли себе иначе: больше боев, меньше маршировки. Впереди, правда, время от времени раздавалась стрельба, но пока мы туда добирались, выяснялось, что наши танки уже выполнили всю работу: на остывающем поле боя виднелись лишь остовы обгоревших танков противника — взорванные башни, искореженные стволы, — да выгоревшие скелеты автомашин, да перевернутые орудия, да трупы между ними, а над трупами — тучи очумелых мух. Отойдя немного и оглянувшись, мы видели, как над полем ровной вертикальной стеной встает дым, но стоило отойти подальше — и казалось, что столп дыма не к небу поднимается, а на землю сходит с небес.
С голодухи повелись у нас дрязги да перебранки, возникавшие по пустякам. Заводилой чаще всего выступал Хартлебен. Возьмет и ляпнет что-нибудь вроде: «Я уделал уже пятерых». «И двух не наберется», — сразу взовьется Ян. Утром русские внезапно пошли в атаку, но, укрывшись за придорожной насыпью, мы атаку отбили и потом насчитали среди нападавших сотни две трупов. Ничего не было глупее, как спорить теперь о том, кто убил русских больше, но Ян с Хартлебеном не унимались.
— Русские, конечно, вояки что надо, — встрял в разговор Мольтерер. — В поле им нет равных — здесь не потягаться с ними ни нам, ни французам. Французы вообще одно сплошное дерьмо.
— О господи, — тут же отреагировал Хартлебен, — у тебя и впрямь молоко на губах не обсохло. — Он всегда так сыпал — сплошными штампами. — Не-е, правда, у него молоко на губах не обсохло, — поворотился он к нам.
— Мольтерер, не связывайся ты с ним, — сказал Ян, но Мольтерера разве удержишь:
— А что, хочешь сказать, что французы на что-то годятся?
— Бог мой, да кто с этим станет спорить, — снисходительно усмехнулся Хартлебен. — Но только и русские ничуть не лучше, можешь мне поверить, черт возьми!
— Русские будут получше французов, — не соглашался Ян.
— Да такое же дерьмо! — Хартлебен чуть не рычал. — Ты только посмотри, как они драпают, посмотри!
— Драпают, потому что не хотят драться, — вставил свое слово малыш Эдхофер.
Но ему возразил Кубалек:
— Еще как хотят! Мы могли это заметить сегодня утром. Прак и Хубер уж точно заметили.
Оба утром — и Прак, и Хубер — погибли.
— Они не хотят, но вынуждены, — сказал Герцог цу-Райт. Он и впрямь был герцог и ефрейтор нашего отделения, парень с отменным образованием и отменными манерами; мы с ним вместе учили русский.
Герцог вроде бы поставил в разговоре точку, и все же Ян не пожелал заткнуться и обругал всех нас. Унтер-офицер Пеликан собрался было вмешаться, но он с ног валился от голода и усталости и потому лишь примирительно пробормотал:
— Хватит пороть чушь.
Потом мы не раз еще заводились насчет еды, пока Пеликан нас снова не оборвал:
— Сами виноваты. Нечего было жрать неприкосновенный запас. Так что пеняйте на себя.
Впрочем, он и сам слопал свой НЗ — никому ведь неохота таскать лишний груз. И противогазы мы выбросили по той же причине, и все, что к ним прилагается и никогда не используется, — тоже.
— Не в том дело, — огрызнулся я, — полкило галет нас не спасли бы.
— Да прекратите наконец! — возопил Пеликан.
Но теперь уже я не унимался:
— В следующей войне предпочту быть интендантом.
— Интендантов бы — на передовую! — рявкнул кто-то сзади, а Мольтерер подхватил:
— Эти там, в тылах, нажираются до отвала! Нет бы нам подкинуть чего пожевать!
— Подкинут, как же! — ухмыльнулся Бадер. — Скорее околеешь тут с голодухи!
* * *
Растянувшись на насыпи в ожидании приказа к выступлению, мы наблюдали, как по деревенской улице тянутся бесконечные шеренги пленных, и, глядя на них, Бёгеляйн сплюнул в сердцах:
— Хоть бы этим русским подохнуть с голодухи!
— Всё в руках божьих! — обронил лицемерно Хартлебен.
— В чьих, чьих? — переспросил с издевкой Бадер. — В божьих? Да что ты в этом понимаешь!
Было заметно: он разозлился. Все знали, что Бадер избегает заглядывать в церковь, даже когда ему предоставляется такая возможность. К религии он равнодушен. А на передовой и вовсе стал заводиться с полоборота, стоило кому-то бога помянуть — всерьез или, как Хартлебен, к слову.