Всего за две недели я успел вместе с ней побывать на раскопках в Иране, в Египте, в Мексике, отрывал каких-то животных в Австралии, склеивал новгородскую, из Ильинского раскопа, бересту, изучал нумизматику, и у меня уже в общем-то рябило в глазах от клинописи.
Ко всему прочему я узнал от очаровательной Веры:
…Древняя Греция, то есть Керчь, всего в двух шагах, стоит только перемахнуть через пролив.
…Земля представляет собой два душистых, сложенных вместе каравая. Это литературное сравнение, однако, показалось мне слишком женским, и взамен я тут же получил другие, более солидные.
…Земля — это гигантский стеллаж, полки которого века и тысячелетия, и на этих полках настоящая, не искаженная людьми летопись человеческой истории… Это я узнал как раз в тот день, когда позвонил в Ростовскую больницу и мне сказали, что Костя уже в доме отдыха.
…Земля — уникальная, стереоскопическая карта, на которой различимы все оазисы, моря и реки, когда-нибудь бежавшие по ней… Конечно же, именно эта новость и заставила меня тут же оплатить свой номер еще до середины октября.
…Земля — материализованная память всех поколений… Это мне стало известно, когда я уже собрал настоящее досье на Симохина: справки, отзывы, характеристики из армии и получил даже хорошее письмо от его учительницы по литературе, убедившись таким образом, что на Земле действительно существует память, в том числе добрая.
…Земля — несгораемый и вечный архив прогресса и нерадивости, жестокости и гуманности, расцвета искусства и вырождения искусства, тирании и демократии, войн и мира, изобилия и нищеты, страдания и радости… Узнав это, я постарался как можно скорее закончить первую главу повести о Дмитрии Степанове, надеясь, что Земля сохранит в своем архиве и это.
…Земля истинное и самое надежное человеческое богатство, ценнее которого нет и не может быть… Здесь-то в доказательство сказанного и пришел перевод от Кости.
…Земля и есть тот самый Бог, создавший леса и воды, жизнь и людей, а потому только этому вполне реальному Богу и следует поклоняться… Именно такой жирной точкой и закончилось наше последнее свидание.
Вот так я приобщался к археологии, такой оказалась барышня-пуд, днем терпеливо сидевшая у окошечка почты, а вечером неизвестно откуда появлявшаяся у автобусной остановки, и мне нравилось извилистое шоссе на Тамань, и наша зеленая трехместная лодка, и цвет волн, когда солнце пряталось за Крымский полуостров, и густая синева быстро темневшего неба, и мне уже казалось, что в глазах Веры все чаще появлялась настоящая тишина, хотя, правда, случалось и теперь, что она, как прежде, без всякой причины вдруг становилась тяжелой, замкнувшейся в чем-то своем, и, встретившись, мы больше молчали, снова как бы приглядываясь друг к другу. Но я старался отгонять от себя ненужные мысли и не строить мрачных догадок, решив быть терпеливым и ждать выздоровления, очевидно, капризной старухи… лежавшей в каком-то доме далеко от моря и далеко от шоссе…
Это уже был мой автобус, облезший, разболтанный и дребезжащий. Я встал и пошел к станции, вспомнив, что не купил билет, и вдруг буквально наткнулся, споткнулся о чей-то упершийся в меня снизу взгляд. Именно откуда-то снизу. Именно споткнулся. Ссутулившаяся, даже сгорбившаяся прямо на каменной ступеньке автобусной станции сидела Кама. Вернее, кто-то похожий на нее. Меня поразила не столько ее одежда — на ней была рыбацкая оранжевая куртка, рыбацкая шапочка, а на ногах невысокие и серые от пыли резиновые сапоги, — сколько болезненно осунувшееся, неожиданно скуластое, с потускневшим, словно сонливым взглядом как бы не ее, а чье-то подобное, но только стершееся, без жизни лицо. Мы словно поймали друг друга глазами. Она вздрогнула, невольно сдвинула колени и попыталась выпрямиться. Что она делала здесь? Может быть, уезжала совсем, выпровоженная в конце концов Прохором из Ордынки?
— Не узнаете?.. Или не признаетесь теперь? — первой нашлась она.
Неподалеку от нее и тоже на ступеньках сидели в кружок, обложенные корзинами, тюками, ведрами, мужчины и женщины.
— Здравствуйте, Кама, — сказал я, наклонившись, ощущая какую-то неловкость. — Как вы живете?
— Да так… А вам что же, не доложили? — точно преодолела она себя. — У вас сигареты есть, Виктор Сергеевич?
— Есть, — ответил я и тоже сел на ступеньку.
— Дайте, — глядя перед собой, негромко попросила она. — А вообще зря вы рядом со мной сели. Увидят еще. Мало ли… И запачкаетесь. И чего это сегодня вас как с неба несет: один утром, другой вечером?..
Я вынул сигареты и протянул ей. Мой автобус еще стоял.
— Вы теперь курите, Кама? — спросил я, не понимая, о ком она говорит. Возможно, ее опять вызывал Бугровский и она только что от него?
— Курю, — ответила она. — Спасибо… Может, и вас тут из-за меня держат? Или, может, и вы Ордынку выселять собираетесь?
Я чиркнул спичку и поднес ей.
— Угу, — кивнула она, прикурив. — Газетка вот у вас. Подстелили бы. А то все же…
Я ошеломленно смотрел, как прыгает сигарета в ее дрожащих пальцах. Рука ее буквально дергалась в нервной тряске, а сама она как будто не замечала этого или не обращала внимания. Это было уже совсем не то, что в Ростове: она затянулась самым настоящим образом, по-мужски, даже с какой-то жадностью. Она курила, о чем-то сосредоточенно думая, и как будто забыла обо мне.
— Я писал вашему отцу, Кама…
Неожиданно губы ее дрогнули, уголки медленно поползли вверх, и она улыбнулась чему-то своему. Как же ее перевернуло, выжало…
—. Вы слышите меня, Кама? — спросил я.
Она продолжала улыбаться так же рассеянно, как бы зачарованно. Я проследил за ее взглядом, неподвижным, тусклым, почти бессмысленным, и увидел, что она смотрит на женщину, сидевшую справа, ниже нас на ступеньку, и грудью кормившую ребенка. Что-то по-детски доброе, наивное, словно глуповатое проступило на лице Камы. Мой автобус прогудел и ушел.
— Это очень удачно, что мы встретились, — сказал я. — Мне нужно серьезно поговорить с вами, Кама. Я даже собирался к вам.
— А у вас-то дети есть? — вдруг спросила она.
— Нет, — ответил я.
— Вот оно и видно, — неожиданно громко, почти жестоко засмеялась она. — Да чего это я с вами со всеми разговариваю? — пожала она плечами, взяла пачку сигарет, которую я положил возле нее, кинула мне на колени и встала, словно собираясь пересесть на другое место. — Да и вообще надоели вы мне все. То один, то другой. О чем это опять говорить? Я ведь — теперь уже не маленькая, Виктор Сергеевич. Мне не ваши красивые разговоры нужны, мне рыба нужна. А насчет разговоров… Это вы с ревизором своим московским… Вот с ним… Вот и ломайте, переселяйте…
— Подождите, Кама. Что ломать, кого переселять?
— Вот вы с ним и говорите. А мне с вами некогда. У меня вон машина пришла.
И, повернувшись, она пошла твердой, почти отцовской походкой к подкатившему грузовику, набитому пустыми ящиками, в каких здесь возят рыбу. Привычно схватилась за ручку, дернула дверцу и поставила ногу на ступеньку. Это была уже не придуманная мной возвышенно-романтическая, а настоящая Кама.
— Вы будете в Ордынке, Кама? — крикнул я ей.
Дверца хлопнула, и грузовик поехал. У меня перед глазами все еще прыгали, дрожали ее пальцы, державшие сигарету. О каком московском да еще и моем ревизоре она говорила? Может быть, о Глебе? И в ту же секунду меня облепила холодная, неприятная мысль. Вначале как будто смутная, но тут же ставшая определенной. На хороший вечер наползла тень человека, который теперь мне стал вдвойне неприятен.
До следующего автобуса оставалось еще четверть часа, и я успевал позвонить в инспекцию. Редкий случай, но Петренко был в конторе.
— Здравствуйте, Григорий. Что у вас нового? Что слышно? Вы на этих днях к Ордынке на дежурство не собираетесь? — спросил я, надеясь, что он все скажет сам.
— Вообще-то разглашать не полагается, — помялся он. — В одиннадцать сегодня выезжать должен в направлении вроде бы как вы спрашивали.
— А дома что?.. Я говорю, дома у вас все по-старому?
— А чего?.. Только Глеб Дмитриевич приехал, — прогудел он.
— Приехал?.. Ах вот что… — И опять я ощутил какую-то возникшую передо мной преграду. — А когда?
— Да позавчера еще, — ответил он.
— Так, так… Ну хорошо. Спасибо… А что, если мы сегодня на дежурство вместе? Как, Григорий? Мне бы надо в Ордынку.
— Так чего? Начальство мне прикажут — я подчинюсь, — услышал я обычное петренковское.
— Ну тогда передайте трубку, Григорий, — попросил я.
Начальство разрешило, и мы с Петренко договорились, что он до полдвенадцатого будет ждать меня у лодки.
Я сел в автобус, и ко мне пришло ошеломляющее и удушливое открытие. Я ощутил почти мальчишескую, вдруг заполнившую меня… да, что-то очень похожее на самую настоящую ревность. Я и не предполагал, что способен на это. Во мне совершенно неожиданно вспыхнуло не то чтобы соперничество, а собственничество, и самое-то главное — необоснованное. Но это сделал Глеб Степанов. Теперь он заставил меня как-то по-другому взглянуть на наши свидания с Верой, на наши с ней отношения. Само его появление вызвало эффект не просто увеличительного, а преувеличительного стекла. Мне почудилось, что кто-то пытается меня чуть ли не ограбить, отнять что-то вошедшее в мою жизнь. Этот Глеб Степанов каким-то неимоверным образом и помимо моей воли и даже вопреки моей воле толкнул меня не к той Вере Царевой, у которой были свои взгляды, мысли, слова, а к той, у которой были чудовищно красивые глаза, удивительно слепленная фигура, неповторимый грудной голос, крепкие уверенные ноги. Тут действительно было над чем поразмышлять, такая во мне разыгралась фантазия.