малый, сосредоточившись на пройме шорт, в которые он пытается влезть. Он неторопливо прошел по боковой галерее. Он поднялся по главной лестнице. В доме было пусто, прохладно и пахло гвоздиками. Доброе утро и прощай, маленькая спальня. Ван побрился, Ван остриг ногти на ногах, Ван оделся с беспримерной тщательностью: серые носки, шелковая рубашка, серый галстук, темно-серый костюм, только что отутюженный, туфли, ах да, туфли, нельзя забывать о туфлях, и, не потрудившись разобрать все прочие свои принадлежности, он набил замшевый кошель двумя десятками золотых двадцатидолларовых монет, распределил по своей застывшей, как манекен, персоне носовой платок, чековую книжку, паспорт, что еще? – больше ничего, и приколол к подушке записку с просьбой упаковать оставленные им вещи и отправить их по адресу его отца. Сын погиб под лавиной, шляпа не найдена, презервативы пожертвованы Дому Престарелых Проводников. По прошествии почти восьми десятков лет все это кажется необыкновенно смешным и глупым, но в то время он был мертвецом, совершавшим действия воображаемого сновидца. Проклиная свое колено, он с ворчанием наклонился, чтобы на самом краю склона закрепить лыжи, заметаемые пургой, но лыжи исчезли, крепления стали шнурками, а склон – лестницей.
Он прошел к конюшням и сказал молодому груму, почти столь же осоловелому, как и он сам, что намерен отправиться на станцию через несколько минут. Грум удивленно уставился на него, и Ван его обругал.
Часики! Он вернулся к гамаку, где они все так же одиноко висели на сетке. На обратном пути к конюшням, кругом дома, он случайно поднял голову и увидел черноволосую девушку лет шестнадцати, в желтых широких штанах и черном болеро, которая стояла на балконе третьего этажа. Она подавала сигналы, как семафор, широкими линейными жестами, указывая на безоблачное небо (какое ясное небо!), на цветущую верхушку жакаранды (синева! цветенье!) и на собственную босую ногу, высоко поднятую на парапет (мне только сандалии надеть!). К своему ужасу и стыду, Ван увидел Вана, ждущего, пока она сойдет вниз.
Она быстро шла к нему по переливчато блестевшей лужайке. «Ван, – сказала она, – хочу рассказать тебе сон, пока не забыла. Мы с тобой были высоко в Альпах… С какой стати ты надел городской костюм?»
«Что ж, я скажу тебе, – медленно и как бы сквозь туман произнес он. – Я скажу тебе, с какой стати. От скромного, но надежного ночника, то есть источника, прошу прощения за акцент, я только что узнал, что qu’on vous culbute за каждой изгородью. Где я могу найти твоего хахаля?»
«Нигде», пропуская мимо ушей или действительно не замечая его грубости, невозмутимо ответила она, поскольку всегда знала, что не сегодня завтра грянет гром, вопрос времени или, скорее, выбора судьбой того или иного момента времени.
«Но он существует, он существует», пробормотал Ван, глядя вниз, на радужную паутину в траве.
«Полагаю, что так, – сказал надменный ребенок, – однако вчера он отправился в какой-то греческий или турецкий порт. К тому же он собирался сделать все, чтобы погибнуть, если эти сведения тебе помогут. А теперь слушай, слушай! Эти лесные прогулки ничего не значили. Погоди, Ван! Я уступила всего дважды, когда ты так ужасно избил его. Ну, может быть, трижды. Прошу! Я не могу объяснить все сразу, но в конце концов ты поймешь. Не все так счастливы, как мы. Он бедный, потерянный, неловкий мальчик. Мы все обречены, но некоторые обречены больше других. Он для меня ничто. Я никогда его больше не увижу. Он ничего не значит, клянусь. Он обожает меня до умопомрачения».
«Сдается мне, – сказал Ван, – что мы взялись не за того любовника. Я говорил о герре Раке, у которого такие восхитительные десны и который тоже обожает тебя до помрачения ума».
Он повернулся, как говорится, на каблуках, и зашагал к дому.
Он мог поклясться, что не оглядывался и не мог – по какой-либо оптической случайности или посредством какой-нибудь призмы – физически видеть ее, уходя, и все же он всегда с болезненной отчетливостью помнил комбинированный снимок с наложившимися изображениями Ады, стоящей там, где он ее оставил. Картина, проникшая в него через затылочный глаз, через стекловидное тело его спинномозгового канала, картина, которой ему никогда не изжить, никогда, состояла из череды тех ее случайных образов и гримас, которые в разные моменты прошлого пронзили его мукой непереносимого раскаяния. Размолвки между ними происходили крайне редко и очень быстро заканчивались, но их было довольно, чтобы составить долговечную мозаику. Был случай, когда она стояла, прижавшись спиной к стволу дерева, ожидая решения своей участи предателя; случай, когда он отказался показать ей дурацкие чузские снимки девиц в плоскодонных речных лодках и в гневе разорвал их, а она, подняв брови и прищурившись, глядела в сторону на невидимый пейзаж в окне. Или тот случай, когда она колебалась, помаргивая, ее губы робко образовали беззвучный термин – боялась его насмешки над диковинной чопорностью ее речи, после того, как он резко бросил ей вызов подобрать рифму к слову «гребля», и она не была вполне уверена, имеет ли он в виду известное похабное словцо, и если имеет, то как в точности оно произносится. И был, пожалуй, худший из всех, тот случай, когда она стояла, вертя в руках букет полевых цветов, с нежной полуулыбкой, совершенно независимо задержавшейся в ее глазах, поджав губы, едва заметно неопределенно качая головой, как если бы отмечала к себе самой обращенными кивками тайные решения и молчаливые оговорки в каком-то соглашении, заключенном с собой, с ним, с неизвестными третьими сторонами, именуемыми в дальнейшем Безутешный, Бесполезный, Повинный, – пока он все не мог натешиться своей жестокой отповедью, вызванной ее предложением – вполне невинным и беспечным (так она могла предложить подойти к краю болота и посмотреть, отцвела ли уже какая-нибудь орхидея) – посетить могилу Кролика на церковном кладбище, мимо которого они проходили, и он вдруг принялся кричать («Ты же знаешь, я не выношу погостов, я презираю, я осуждаю смерть и ее бурлескных мертвецов, я отказываюсь глазеть на камень, под которым тлеет пожилой пухлячок-полячок – пусть кормит своих личинок с миром, меня не волнует энтомология смерти, я не выношу, я презираю…»); он продолжал витийствовать в том же духе еще минуты две, после чего буквально упал к ее ногам, целуя их, умоляя о прощении, и еще какое-то время она продолжала задумчиво смотреть на него.
Из таких фрагментов состояла эта мозаика, были и другие, менее крупные, но, сложившись, безобидные части образовывали убийственное целое, и девочка в желтых штанах и черном жакете, стоявшая, заложив руки за спину, слегка поводя плечами, то прислоняясь к стволу, то