отделяясь от него и встряхивая волосами – отчетливая картина, которой, как он знал, он никогда не видел в действительности, – оставалась в его душе более реальной, чем любое подлинное воспоминание.
Окруженная слугами, Марина, в кимоно и папильотках, стояла у крыльца и задавала вопросы, на которые, казалось, никто не отвечал.
Ван сказал:
«Я не сбегаю с твоей горничной, Марина. Это оптическая иллюзия. Причины, по которым она от тебя уходит, не имеют ко мне отношения. Есть одно дельце, которое я по глупости долго откладывал, но теперь должен уладить до отъезда в Париж».
«Ада заставляет меня сильно волноваться, – сказала Марина, удрученно нахмурившись и по-русски тряся щеками. – Пожалуйста, возвращайся поскорей. Ты так хорошо на нее влияешь. Au revoir. Я всеми очень недовольна».
Придерживая край своего халата, она взошла по ступеням крыльца. У ее серебристого укрощенного дракона на спине был язык муравьеда, по словам ее старшей дочери, ученой. Что бедная мать знала о П. и Р.? Да почти ничего.
Ван пожал руку огорченному старику-дворецкому, поблагодарил Бута за трость с серебряным набалдашником и пару перчаток, кивнул остальным слугам и пошел к запряженному парой лошадей экипажу. Стоявшая перед коляской Бланш, в длинной серой юбке и соломенной шляпке, с дешевым, выкрашенным под красное дерево чемоданом, крест-накрест перетянутым для надежности шпагатом, выглядела в точности как уезжающая в школу молодая учительница из фильма о Диком Западе. Она сказала, что сядет на козлы рядом с русским кучером, но Ван посадил ее в calèche.
Проезжали вдоль волнистых пшеничных нив, испещренных конфетти маков и васильков. Всю дорогу она говорила о молодой барыне и двух ее последних любовниках – низким мелодичным голосом, будто в трансе, будто вступив en rapport с духом мертвого менестреля. Не далее как на днях, за теми густыми елями, смотрите, там, справа от вас (но он не посмотрел – молча покачивался, положив обе руки на набалдашник трости), она и ее сестра Маделон, попивая винцо, наблюдали, как Monsieur le Comte ублажался молодой леди на мураве, наваливался на нее, урча, как медведь, – как он наваливался – много, много раз! – на мою Маделон, которая сказала, что ей, Бланш, следует предупредить Вана (ведь она немного ревнивая), а еще сказала (ведь сердце у нее доброе), что лучше обождать с этим, до того дня, как «Мальбрук» s’en va t’en guerre, иначе они станут драться – он все утро палил из пистолета в пугало, и вот почему она так долго ждала, а руководила ею Маделон. Она все продолжала так бормотать, пока они не достигли Турбьера: два ряда сельских домов и черная церквушка с витражами. Ван помог ей сойти. Младшая из трех сестер, очаровательная девочка с каштановыми кудрями, порочными глазами и прыгающими грудками (где-то он ее видел? – недавно, но где?), унесла чемодан и птичью клетку Бланш в бедную хижину, увитую до самой крыши розами, но в остальном невыразимо мрачную. Он поцеловал смущенную ручку Сандрильоны и снова занял свое место в коляске, прочистив горло и поддернув штаны перед тем, как скрестить ноги. Чванный Ван Вин.
«Экспресс не останавливается в Торфянке, не так ли, Трофим?»
«Проедем еще пять верст через болото, – ответил кучер, – ближайшая станция – Волосянка».
Его вульгарное русское название для Мейденхэир; полустанок; поезд, должно быть, переполнен.
Мейденхэир. Болван! Старину Перси могли бы уже похоронить! Мейденхэир. Названный так по огромному китайскому дереву, раскинувшему ветви в конце платформы. Спутали, что ли, с названием папоротника венерин волос? В романе Толстого она дошла до края платформы. Первое применение внутреннего монолога, позднее использованного французом и ирландцем. N’est vert, n’est vert, n’est vert. L’arbre aux quarante écus d’or, по крайней мере, осенью. Никогда, никогда не услышать мне больше, как понижается ее «ботанический» голос на слове biloba, «прости, моя латынь вся на виду». Гинкго, гингко, никог, инког. Известное, кроме того, как адиантифолия Солзбери, Адино ин-фолио, бедная салисбурия: название кануло; бедный Поток Сознания, ныне marée noire. К чорту Ардис-Холл!
«Баринъ, а баринъ», сказал Трофим, обратив русобородое лицо к своему пассажиру.
«Да?»
«Даже сквозь кожаный фартукъ не сталъ-бы я трогать эту французскую дѣвку».
Ужасъ, отчаянiе. Жалость. Кончено, загажено, растерзано.
42
Аква говорила, что только очень жестокие или очень глупые люди, да еще невинные дети могут быть счастливы на Демонии, нашей прекрасной планете. Ван чувствовал, что для того, чтобы уцелеть на этой страшной Антитерре, в многоцветном и недобром мире, в котором ему выпало жить, ему придется уничтожить или хотя бы искалечить двух мужчин. Найти их следовало как можно скорее, промедление само по себе могло ослабить его способность к выживанию. Упоение от их истребления не исцелит его сердце, но, несомненно, прочистит мозги. Эти двое находились в двух разных местах, не имевших сколько-нибудь определенных координат – ни точного номера дома на такой-то улице, ни имени квартирмейстера. Он надеялся покарать их достойным образом, если, конечно, судьба подсобит. Он не ожидал, что судьба сначала с комично преувеличенным рвением примется направлять его шаги, а потом вмешается в его дело с усердием неуемного агента.
Перво-наперво он решил отправиться в Калугано, дабы расквитаться с герром Раком. Пораженный необыкновенным горем, он уснул в углу купе, полного чужих ног и голосов, в потрясающем экспрессе, мчавшем на север со скоростью ста миль в час. Он проспал до полудня и сошел в Ладоге, где после бесконечно долгого ожидания сел в другой, еще более тряский и переполненный поезд. Протискиваясь по его шатким коридорам, вполголоса кляня торчащих у окон пассажиров, чьи отставленные зады не давали ему пройти, тщетно высматривая подходящий уголок в одном из вагонов первого класса, состоявших из четырехместных отделений, он увидел Кордулу и ее мать, сидевших у окна, напротив друг друга. Два оставшихся места занимали тучный пожилой господин в старомодном темном парике с прямым пробором и мальчик в очках и матроске, сидевший рядом с Кордулой, которая протягивала ему половину своей плитки шоколада. Подвигнутый осенившей его блестящей мыслью, Ван вошел к ним, но мать Кордулы сразу его не узнала, и в суете повторного знакомства, во время которого поезд сильно накренился, он наступил на прюнелевый ботинок пожилого пассажира, который громко вскрикнул и невнятно, но не грубо сказал: «Пожалейте (или «уважьте», «поберегите») мою подагру, молодой человек!»
«Не люблю, когда меня называют молодым человеком», сказал Ван больному старику совершенно неуместным резким тоном.
«Он сделал тебе больно, дедушка?» – спросил мальчик.
«Да, – сказал дедушка, – но я никого не хотел обидеть, вскрикнув от боли».
«Даже страдая, следует быть учтивым», продолжал Ван (в то время как другой, лучший Ван, ошеломленный и пристыженный, дергал его за рукав).
«Кордула, – сказала старая актриса с той же